— Так думаешь? — Ольга усмехнулась. — А я тебе скажу, это все прибайки, а байка впереди. И потрудней водочки все обернулось, хотя с нее, с водочки-то, и началось… Сначала-то ровно все хорошо было. Сняли частную квартиру, переехали, работаем. На работу — вместе, с работы — вместе. Я уж и привыкать стала, что молчун он. А тут он и разговорился! Опять с дружками своими прежними столкнулся. Что ни божий день, то выпивши. Откуда, на что? Зарплату всю до копеечки домой несет. Ну, раз там угостят, другой, третий — когда-то и самому платить нужно. Да и характер у него не такой, чтоб на дармовщину прокатываться. Вижу — нечистое дело, а допытаться не могу. Пришел раз посильней выпивши, чем всегда, я и давай его! Думаешь, мол, не понимаю, что ловчишь ты в своей кладовой? А обо мне подумал, если о себе думать не хочешь? Дите будет — куда я с ним, если тебя посадят? Решетки-то, мол, побойся, если стыда не боишься!..
— Мой-то подрабатывает, — облегченно сказала Клавдия.
— Сидит, помню, за спинку кровати держится, сапоги снимает. А тут услышал про решетку-то — потемнел. И про сапог забыл. «Да не боюсь я, — говорит, — твоей решетки. Был я уже там». Как был?! У меня, веришь, опустилось все.
— Надо же! — испуганно ахнула Клавдия.
— «А так, — говорит, — за спасибо живешь два года на Чукотке вкалывал». Тут у него и хмель вроде весь вышел. Сказываю тебе — первый раз разговорился… Пришел он в сорок восьмом из армии, с япошками только захватил. Пришел весной, а зимой перед этим отец в госпитале скончался. После войны израненный весь был. Мать-то, конечно, подкосило, хворая. Поступил на строительство — завод какой-то строили, а тут подоспело на заем подписываться. Чего-то там у них туго пошло, наперед ли других хотели — не знаю уж. Комсомольцы и постановили побольше других подписаться. А он комсомолец был. На себе-то одни штаны казенные, доноски, в дому — мать хворая. Он и отказался. Сколько, мол, подписал — будет, а больше не могу. Его на комитет, и давай мозги чистить! Молчал, молчал и сказанул что-то. Вот за это за самое и припаяли ему!
— Ой, ужас! — тоненько ойкнула Клавдия.
— Ты вот что, Клавдюшка, — словно спохватившись, другим, будничным тоном попросила Ольга, — не болтай об этом. Кому надо знать — знают, а всем-то и знать нечего.
— Да разве я не понимаю?
— Освободили-то его досрочно! И бумажка на руках есть: «Ввиду отсутствия преступления». А все одно нехорошо, если б языками трепать стали. Горячий. Сорвется с места и меня сорвет.
— И поехала бы? — с любопытством спросила Клавдия.
— Куда же я денусь? — Только что полный предосторожности и просьбы голос Ольги дрогнул. — Для других-то я вроде в руках его всю жизнь держу. И сам, наверно, так думает. А того не знает: помани только пальцем — куда хочешь за ним помчусь. До сих пор. Хоть на край света. Хоть на Чукотку эту самую!
— Счастливая ты, подружка! — завистливо сказала Клавдия.
— Счастливая, — спокойно подтвердила Ольга. — Только за свое счастье досыта я побилась. Нет к нему, Клавдюшка, гладких дорожек. Было у меня, что думала, уйду от него.
— Почему?
— Да все из-за этого самого разговора… Не та беда, что сидел, а та, каким пришел оттуда. Выговорился он в ту ночь — дочиста… Я сижу, слушаю, руки на колени опустила и не знаю уж, что мне с ним делать. Жалеть ли его, шального, или с кулаками на него лезть… «Повидал я, — говорит, — всяких: и виноватых и невинных. Нет правды нигде. Вся, — говорит, — правда — рви свое, пока можешь, А остальное — пропади пропадом!» Да ты что, мол, очумел? На всех кидаешься! Ну зашибли тебя, обидели, — так что, всю жизнь и станешь теперь через обиду свою смотреть? Ничего, кроме зла своего, не видеть? Ты что, говорю, — не видишь, что время другое пошло? Ослеп? Да если, говорю, ты это все из головы не выкинешь — уйду от тебя. Злой ты, чужой, ненужный.
— А он?