— А вы, Асенька, спокойней, мало ли кто и что говорит! — бросая выразительные взгляды на старушку, приговаривал заместитель директора. — Подумайте о моем предложении. Адресок я вам оставлю…
Он подал Асе меховое пальто, взял ее под локоть.
— До свидания, — виновато и тихо попрощалась Ася.
— Счастливо, — сухо кивнула старушка.
Первым и настолько быстро, что бабка удивилась, вернулся моряк.
— Ай не проводил?
— Носильщика взяла.
Пассажир в голубой пижаме вернулся почти следом, явно чем-то разочарованный, принялся разглаживать постель.
— Ну что ж, товарищи дорогие, спать, наверно, будем? Скоро час.
Соседи промолчали, тот лег, уютно повозился, устраиваясь.
Глядя в окно, за которым, редея, бежали огни станций, моряк, словно вслух раздумывая, убежденно сказал:
— Не взял бы я такую в жены.
— Ну что ж, — иронически хмыкнул заместитель директора. — Каждому — свое!
Укладываясь, старушка упорно молчала и все-таки не вытерпела:
— Такие, мил человек, как ты, сами легко бросают… А потом алиментами открещиваются.
— Но, но, но! — Квадратные очки метнули негодующие молнии, но с каждым «но» уверенный голос заместителя директора, словно по ступенькам спрыгивая, терял свою грозность.
Моряк усмехнулся и легко вспрыгнул на верхнюю полку.
3. ЛАЗАРЕВ С ЛЕСНОГО КОРДОНА
Станция была маленькая, простояли мы на ней минуты две-три, не больше, я и названия ее не упомнил, а сосед по купе нетерпеливо, с какой-то даже суетливостью ждал ее.
Подперев кулаками крупную чубатую голову, он задолго до нее приник к окну, за которым была только теплая летняя ночь да звезды; рывком поднялся из-за столика, едва за стеклом побежали, редко мигая, огни; притормаживая, навстречу еще подплывал тускло освещенный с деревянным вокзалом перрон, а он уже, озираясь, словно высматривая кого-то, торопливо шел впереди вагона; и появился в коридоре, когда поезд набрал скорость, уцепившись, должно быть, на ходу за поручни, — закрывая дверь, проводница сердито рассуждала о всяких ненормальных, за которых потом ей же и отвечать…
Он сел на свое прежнее место, за столик, вплотную к окну, потеряв, впрочем, всякий интерес к нему, — может потому, что там снова была только ночь да звезды, — кивнул на початую бутылку водки:
— Хотите?
— Нет, перед сном остерегаюсь.
Плеснул он совсем немного, подержал на весу стакан, будто сам и удивляясь, к чему он ему, выпил, вяло захрустел свежим огурцом; движения у него были теперь замедленные, какие-то равнодушные, отдельной напряженной жизнью жили его глаза — то ли черные, то ли карие, но такой сгущенности, что опять же получалось — черные, беспокойно, тревожно блестящие в синеватом разливе белков. Да и во всем облике его — при могучих плечах и шее, при всей его очевидной физической силе — тоже было что-то беспокойное, нервное, глубоко запрятанное и рвущееся наружу. Впечатление такое создавали, вероятно, его жестко сведенные губы, нос с горбинкой и с тонко вырезанными ноздрями, а поболее всего, конечно, — брови, широко отставленные одна от другой и черными всплесками-молниями откинутые чуть ли не до ушей. Рукава его серой с расстегнутым воротом рубахи были закатаны до локтей, на левой, безвольно лежавшей на столике руке, повыше кисти, синела наколка: в круге, с расходящимися наподобие северного сияния лучами, инициалы — Н. Л. — Николай Лазарев, как коротко, войдя под вечер в купе, представился он.
— Двадцать лет тут прожил — на кордоне, в лесничестве, — объяснил вдруг он. — Выскочил, бегаю, а кого ищу, чего ищу — не знаю. Смешно.
— Ничего смешного, — безо всякого умысла вызвать на разговор, на откровение, возразил я. — Родные места — вполне естественное чувство.