Далеко не все были убеждены в необходимости верить в какое-то особое предназначение. Особенно резко по этому поводу высказался Слоним в 1931 году. Он видел в иллюзии «о величии и спасительном значении эмигрантской литературы» один из основных мифов, созданных воображением эмигрантов, который поддерживается в Париже и Берлине как необходимая часть «обязательного символа веры, отступление от которого средний эмигрант еще совсем недавно считал чуть ли не предательством»244
. В качестве примеров этого мифа он цитирует речь Бунина, строку Берберовой (переписанную в первом лице множественного числа) из статьи Гиппиус. Для Слонима реальность была совершенно иной. По его мнению, эмигрантская литература не выполняла никаких миссий, но медленно умирала. Почему? Потому что она оказалась не в состоянии генерировать новые идеи. В то же время он указал на то, что писатели, такие как Набоков, Газданов, Фельзен и Шаршун, которые стремились стать русскими европейцами, воспринимая западные влияния, рискуют утратить все остатки русскости, полностью влившись в европейскую литературу.Ходасевич разделял мрачный взгляд Слонима на текущее состояние эмигрантской литературы, но при этом иначе понимал его причины. Для него идея пророческой миссии оставалась основополагающей для идентичности русской литературной диаспоры. В статье 1933 года о литературе в изгнании он отметил: «Без возвышенного сознания известной своей миссии, своего посланничества – нет эмиграции, есть толпа беженцев, ищущих родины там, где лучше». Хотя молодое поколение соглашалось с изречением Берберовой «Мы не в изгнаньи, мы в посланьи», оно не могло найти подходящих учителей. Представители старшего поколения не сумели передать ему ощущение своей миссии, их взоры были обращены в прошлое, они променяли подлинное чувство трагедии и поиски новизны на благополучие и стабильность. В результате молодое поколение увлеклось подражанием иностранным писателям245
. В письме к Глебу Струве, извиняясь за свои мрачные предсказания, Ходасевич сам примеряет на себя одеяние пророка: «Если я окажусь плохим пророком, то, Боже мой, как буду я рад сам первый объявить, что ошибся!»246В отличие от Слонима, Ходасевич утверждает, что лучшие творения «национальных литератур» нередко создавались писателями и поэтами в изгнании, и в качестве доказательства называет авторов, чьи произведения явно окрашены осознанием пророческий миссии. Это еврейские поэты от раннего Средневековья до Бялика, а также Данте и три представителя польского романтизма – Мицкевич, Словацкий и Красинский. Судя по упомянутым им именам, можно предположить, что еврейские и польские корни Ходасевича повлияли на его выбор этих пророческих традиций в качестве модели для русской литературы в диаспоре247
.Присуждение Бунину Нобелевской премии в 1933 году на какое-то время возродило веру в «миссию» русской литературы в изгнании (и способствовало переизданию его «мессианской» речи), но ситуация уже начала кардинально меняться. Гиппиус была права: постоянно оглядываться назад, будь то в пространстве (в сторону России) или во времени (в сторону прошлого), – это не лучший способ сохранить или утвердить пророческую миссию, обращенную вперед. Как заметил Бродский, писателю в изгнании не следует уподобляться «лжепророкам дантовского „Ада“», чья «голова всегда повернута назад»; он должен противостоять ретроспективному механизму, стремясь «играть в причины» [play at causes]248
.Набоков и Иванов – хотя и совершенно по-разному – стремились «играть в причины». Эмиграция дала Набокову возможность переосмыслить метафору искусства как пророчества. С помощью буквализации этой метафоры он придал теургическим принципам символистов совершенно иной смысл и воплотил их в новой форме. Благодаря переводу религиозного аспекта пророчества в эстетическое измерение творческого вдохновения он смог играть в Бога, создавая сложные повествовательные конструкции, направляющие поиски смысла читателем. Учитывая серьезность, с какой писатели в России (как противники, так и адепты режима) трактовали пророческую тему, можно с уверенностью сказать, что многозначное, ироничное отношение Набокова к пророчеству могло в полной мере проявиться только в диаспоре. В этом смысле его уникальный и оригинальный вклад в эмигрантскую литературу был чрезвычайно важен. Как заметила Берберова, «один Набоков своим гением принес с собой обновление стиля» и тем самым решил фундаментальную задачу, стоявшую перед писателями-эмигрантами младшего поколения249
. Эта задача не имела отношения к выбору темы или языка, она заключалась в создании нового стиля, способного генерировать свежие идеи.