Никто из них не осмелился бы изобразить архангела Гавриила крепким рыжеволосым парнем с лукавым и, пожалуй, даже нахальным взглядом серых глаз. Протягивает, словно навязывает, он Марии ветку мирты, очень похожую на ветку рязанско-московской береговой ракиты. С этой веткой, да ещё в венке из каких-то листьев, Гавриил – ни дать ни взять, обычный пастух с приокских пастбищ. И багряные крылья за его спиной не ослабляют этого впечатления: кажутся украшением стены. Смущает лишь простое, клетчатое, опять-таки пастушье покрывало, наброшенное на плечи парня, – не может оно взметнуться в комнате так высоко. Вихрь для этого нужен или какая-то сила. Вихря нет: не шелохнулись цветы в стоящем на полу кувшине, не вздымаются одежды Марии, гладки, волосок к волоску, её косы. Сила неземная подняла покрывало! Она, да ещё золотисто-багряный цвет, разлившийся вокруг и окрасивший в комнате Марии всё, что прежде было белым, указывают на божественность происходящего. А то, что Гавриил представлен обычным парнем, так это тоже легко объясняется: непривычный облик посланца напугал бы простую девушку до смерти. Она и так взволнована нежданным вторжением, съёжилась в громоздком, совсем как у Марии Ярославны, кресле, прикрывается тёмным плащом, а под ним алое платье невесты, отворачивает от непрошенного гостя лицо. Как она похожа на Марьюшку.
И ещё одна Богоматерь! Белокурая (опять белокурая, не как у русских иконописцев!) женщина выглядывает из круглой рамы, будто из распахнутого настежь окна. На руках у неё толстенький голый младенец – выбрался из красной пелёнки. Дрожь пробирает от его наготы – на матери тёплый отороченный мехом золотисто-коричневый плащ, под ним глухое красное платье, на голове замысловатая, цвета плаща, повязка, не прикрывающая всех волос.
За спиной у женщины просторная опочивальня, залитая солнечным светом. И в ней, как воспоминание женщины, живописец изобразил первый час жизни младенца на земле. Он уже завёрнут в белую пелёнку. Взволнованные женщины показывают его матери. Одна из них удерживает в дверях мужчину (отца?), и какой-то малыш, двух-трёх лет, помогает ей – цепляется за отцовский красный плащ. Обычная людская жизнь, если бы не странная нагота ребёнка, не золотисто-багряный цвет окружающего его пространства.
«Словно окно открылось в моё будущее», – подумала Анна и воскликнула:
– Неужели у вас можно писать такие иконы?
Софья не нашла сразу нужных слов для ответа. Объяснил старик, что у католиков нет икон. Изображения – картины. Назначение их – украшать жилища, напоминать верующим евангельские события. События же перенесены в знакомую живописцам обстановку, чтобы они стали понятнее, ближе живущим в один век с живописцами людям.
– Великий князь сказал нам, – вмешалась Софья, – что в Москве, на Руси… Как, падре? – Она забыла слово.
– Они несвоевременны.
– Несвоевременны, – повторила Софья, запоминая, – нельзя вешать, Анна, смотреть. Сказал, пишешь. Хорошо. Несвоевременно.
Разговаривая, Софья сняла холст ещё с одной доски.
У цветущего, совсем райского куста – такие на нём были великолепные, диковинные цветы – стояла женщина. Живописец изобразил её по пояс. Стояла, неестественно выпрямившись, точно выполняла приказ из детской игры «Замри!». Не обращала внимания даже на бабочку, доверчиво порхающую над самой головой. «Крапивница – как хорошо! Неужели и там они есть?» Молодая женщина, болезненно некрасивая, худая, с очень длинной, вогнутой сзади шеей, с выпуклым, слишком большим для женщины лбом – волосы начинают расти едва ли не на темени. И у неё они белокуры, собраны в тугой пучок на затылке, опутаны светло-жёлтой лентой. Впрочем, определение их цвета неточно. Скорее они похожи на медь, как и на предыдущих картинах. Но назвать их попросту рыжими – язык не поворачивается. Такого же цвета рукава платья, все в мелкую складочку, только само платье желтоватое то ли изначально, то ли этот золотисто-багряный цвет вокруг так его окрасил.
– Это тоже Богородица?
– О нет! Моя мать. Скоро умерла.
– Умерла, такая молодая – жаль, – сказала Анна и подумала, что между изображением женщины и её смертью есть связь, и не напрасно на Руси не принято изображать живых людей.
– Государь разрешил эту картину повесить, падре, – сказала Софья и передала её старику.
– Он и платья моего не хотел позволить, – обратилась она к Анне, та опять разглядывала женщину в окне. – Но как послов принять? Не в том! – Она подёргала подол богатого парчового сарафана.
– Великие княгини у нас при живом муже послов не принимают, – возразила Анна.
– Я царевна!