Шуршала пластинка с Лещенко, звенели стаканы и оставшиеся от барского сервиза пузатые бокалы, шелестела сама Мура – своим лёгким шифоновым голосом и складками просторного зелёного платья, скрывавшего её всю, от горла до пят, и делавшего её похожей на перчаточную куклу. Лились голоса, и было так легко и уютно в её маленькой квартирке в Соляном переулке, что всё вне этих стен казалось далёким, искусственным, происходящим где-то в другом, придуманном, театральном мире. И транспарант с портретом Кирова, край которого был виден из узкого Муриного окна, и вышагивающие строем по улице курсанты-красноармейцы, и прохожие, чему-то незаслуженно радующиеся. И сам город.
В этот раз удалось собраться всей Артели, как они сами себя называли. Пришёл даже Шляпников – всегда элегантный, с заграничным лоском, влюбляющий в себя всех поголовно, от пионерок до старух, любимчик фортуны и страшный болтун. Скарлатинным обложенным языком змеился его галстук, поблёскивали итальянские запонки из гагата, скрипели новые лаковые туфли… Даже если за вечер он не проронил бы ни слова, всё равно наутро многие бы поклялись, что имели с ним задушевный разговор.
Пришёл он не один, а прихватил ещё и Борьку Райского, поэта и скандалиста, чем обеспечил балаганное настроение на целый вечер. Борька, переболевший в прошлое десятилетие НЭПом, как детской корью, одевался – подчёркнуто «массово», по-советски: в то, что лежало на прилавках и носилось каждым вторым ленинградцем. И эти мешкообразные коричневые брюки, и белая сатиновая рубашка, вытертая на локтях, и ремешковые сандалии так контрастировали с его шумной натурой, беспокойными ручками, купеческим носом-уточкой и полными, похожими на барбарис губами, что вся Артель неизменно просила Севу «бросить всё» и написать Борьку – а хоть бы и карандашом, а хоть бы и только одно рыльце. Сева обычно хмыкал и соглашался, и рождалась карикатура – милая, чуток гротесковая, и Борька хохотал, бил себя по ляжкам, вытирал бисерные капли пота со лба дамским носовым платочком, но потом недели две дулся на Севу.
Вернулся из Москвы всклокоченный Лоскутенко с ворохом отпечатанных на машинке листов в замусоленной папке на тесёмочке, и гости осторожно переглянулись с Мурой: не грозит ли это читкой рифмованной зауми до ночи? Но Мура всех успокоила, стрельнув глазами на батарею непочатых водочных бутылок на подоконнике: все в Артели знали, что алкоголь действует на Лоскутенко как хороший кляп. Изрядно выпив, он мог заткнуться на середине стихотворной строчки и больше за вечер не проронить ни слова. Правда, довести его до этого спасительного для всех состояния было отнюдь не просто, требовалась умелая дозировка – но Мура справлялась.
Ещё в прихожей Лоскутенко кивком подозвал Севу и сунул ему коробку с зефиром, перевязанную крест-накрест грубой бечёвкой. На недоумённый Севин смешок он ответил:
– Возьми домой: потерять боюсь, я же могу напиться сегодня. А на днях загляну к тебе, почитаем, что не для лишних ушей, не для Муркиной шушеры.
Сева сладкого не любил, но кивнул, заранее кисло предвкушая убитый вечер вкупе с сомнительным счастьем слушать долгопятые вирши, и почувствовал кусачую тоску от невозможности увернуться от непрошеного гостя. Ладно уж, подумал он, попьём чаю, поговорим; не до утра же, в самом деле. Положив коробку поверх своего портфеля, горевавшего в прихожей в компании таких же пожёваных кожимитовых собратьев, Сева услышал очередную трель дверного звонка, на этот раз – весёлым кодом: короткий – пауза – длинный и три коротких. Так звонил только Жорка Аванесов, и Сева невольно заулыбался, радуясь, что компания наконец-то разбавится по-настоящему нескучным человеком.
Жорка тоже пришёл не один – с незнакомой юной девицей, молчаливой, пугливой и бесцветной, одетой во что-то ситцево-серое, с мышиного цвета пучком тонких волос, забранных в хвост осыпающейся шёлковой тесёмкой. Она явно страдала, не находя себе места в шумной компании, цеплялась коготками, как ялтинская обезьянка, за Жорино плечо, и лишь когда Мура милостиво позволила ей помочь на кухне – впервые улыбнулась, радуясь спасительной возможности хоть где-то себя применить. О ней даже шептаться было скучно – очередная дева, каких у Аванесова был кулёк с горкой. Она не ходила, нет, а тихо курилась над сидящей по-восточному на ковре встрёпанной компанией (стульев у Муры всегда не хватало), и так удивительно сливалась с мебелью, оконной кисеёй, обоями, посудой и книгами, что даже Мура, с её намётанным хозяйским глазом, вплывая в комнату с подносом еды, вертела головой, не сразу находя её, и вздрагивала, когда поднос подхватывался из её рук услужливо-невидимой девушкой.