– Да что вы так побледнели-то, а, Всеволод Иосифович? Вы сделали благое дело, – продолжал хозяин, покусывая папиросу. – А дельце-то ерундовое, копеечное. Никак не можем подобраться к одним ин-те-рес-ней-шим персонажам. Московским. Ленинградская ваша Артелька мелковата, не время пока её давить, хотя да, пощекотали маленько, ну уж никто, поди, от инфаркта не умер, нет. Ведь не умер? – он снова повернулся к Жоре.
Тот покачал головой.
– На вас, Всеволод Иосифович, большая надежда. Уж не подведите нас, – хозяин пристально посмотрел на Севу сквозь сизую вату дыма. – Теперь вы с нами. А и всегда с нами были, ведь так?
Сева почувствовал ледяную струйку пота, ползущую по пояснице. Что произошло за эти пять-десять минут? Был ли он под гипнозом – или это чувство страха парализовало его мозг настолько, что он подписал всё, что ему подсунули? И что, что, что, бога ради, там, на листке? Какие сведенья он мог дать, ведь он же не знает ничего, ни в чём не замешан? Или знает? Или замешан?
Сева почувствовал, что задыхается. Нет, гипноза никакого не было. Он сам… Добровольно… Чистосердечно…
Что с ним творится? Он ли это – а может, другой, подменный?
Как же ему теперь жить, жить-то ему как?
– Жить будете вполне неплохо, – словно поймав его мысли, неспешно продолжал хозяин. – Мы правильных людей – привечаем, под крыло берём. Наше покровительство – вещь хорошая, нужная, а в вашем конкретном случае – просто
…Сева слушал вполуха, проворачивая в голове пути ухода из этого гиблого дома – и не находя подходящего варианта. Рассудок трещал. И снова пришёл липкий страх, но уже иной – страх как-то неправильно сейчас себя повести. И в то же время блаженное осознание того, что он точно может вернуться сегодня домой, в свою комнату на Марата, грела душу. «Трусливую мою душу», – с горечью подумал Сева.
Хозяин всё говорил и говорил. Потом замолчал, потушил окурок в блюдце, и Сева понял, что приём окончен.
– Я… Пойду?.. – едва слышно спросил Сева, не узнав собственный голос.
И опять тишина, и бешено стучит сердце.
И после вечности – тихий ответ:
– А мы вас и не держим.
Сева встал, судорожно соображая, в какой стороне дверь.
– Девушка-то есть у вас? – ласково сощурился хозяин.
– Есть. Люсей зовут, – соврал Сева.
– Хорошее имя. Конфет вот возьмите ей в подарок. Скажете, от хороших людей. И… до скорого свиданьица, Всеволод Иосифович.
– Она конфеты не очень, – захлебнувшись от внезапного вдохновения, выпалил Сева. – Она зефир любит…
– У нас, кажется, было. Георгий, одари сговорчивого гостя.
Жорка встал, подошёл к буфету. Сердце Севы ухнуло и замерло на пару мгновений. Господи, господи! Это единственное, чем он может сейчас… Нет, не обелить… Не будет ему прощения никогда, никогда, никогда. Гореть ему, гореть в огне! Он загадал: пусть, пусть будет та самая коробка! ГОСПОДИ, ПУСТЬ БУДЕТ ТА САМАЯ КОРОБКА! Ну что Тебе стоит, Господи? Это же такая мелочь…
Простуженно скрипнула дверца, и Жорина рука достала цветастый картонный прямоугольник, перевязанный крест-накрест грубой бечёвкой. Секунды казались вечностью – растянутой, вязкой, приторной до тошноты. Мальчик взревел, увидев коробку, потянулся к ней.
– Нельзя тебе! – цыкнул на него Жорка. – И так уже конфет сегодня переел!
Сева взял драгоценный дар и попятился к выходу, не веря до конца, что вот так вот, он уходит, уходит живым, и бумаги – с ним. Это самое малое, что он может сделать, – для себя, для того Севы Гинзбурга, который остался по другую сторону этой роковой четверти часа. Только бы не передумали с подарком!
Сойдя с крыльца и чуть было не подвернув ногу на его единственной ступени, Сева наконец-то набрал полные лёгкие воздуха. После дождя дышалось легко и свободно. Насекомые пари́лись близко к земле, и начинало заметно темнеть.
Ксения стояла у забора, одной рукой приоткрыв для него калитку. Подойдя к ней, он кивнул на прощание, и уже на дороге зачем-то оглянулся. В глазах её было что-то… что-то такое, о чём он впоследствии помнил всю свою жизнь, до самой смерти. Какая-то прозрачно-серая глубина, какая бывает, когда заглядываешь в прорубь; и тишина, как если бы в глубокий колодец бросить камень – и дождаться излёта последнего всплеска; и огромная затаённая печаль; и, самое главное, нечто такое, как будто знала она что-то, но не решалась высказать даже полувзмахом ресниц.
Прижимая обеими руками к груди заветную коробку, Сева добрался до станции, купил билет. Поезд на Ленинград подошёл почти сразу.
И что только за долгую дорогу домой ни стучалось в Севину голову под мерный стук колёс! Он долго смотрел в окно: тянувшиеся вдоль полотна дороги старые дома, крытые кое-как осиновым гонтом, напоминали издалека разрушенные кумирни.