Эти аргументы вели Троцкого к теории «перманентной революции», отличавшейся таким радикальным оптимизмом, к которому в то время не было готово даже большинство большевиков: пролетарская власть в России объявлялась не отдаленной целью, для достижения которой России сперва следовало преодолеть свою отсталость, а непосредственной и практической задачей. Троцкий видел доказательства этого в социальном ропоте, стимулом к которому послужила русско-японская война. В конце 1904 г. Троцкий писал о горячей атмосфере, окружавшей либеральную «банкетную кампанию», заключавшуюся в званых обедах, речах и резолюциях, призывавших правительство расширить гражданские свободы и политическое представительство. Как указывал Троцкий, в подобных условиях «невероятное становится действительным, невозможное – вероятным». Проблема в том, что либералы по самой своей природе не смогут долго продолжать. Они слишком трусливы и лицемерны для того, чтобы бросить вызов царизму, поверить в невозможное. Они боятся даже произносить слово «конституция», опасаясь того, что массы этого не поймут. Но «за этим страхом перед словом скрывается страх перед делом: борьбой, массой, революцией». Из этого пессимизма, лишавшего сил либералов (и буржуазию), вытекает необходимость того, чтобы «народ» сам воплотил в жизнь демократию, которой либералы желают, но за которую они не осмеливаются сражаться.
Большинство марксистов, и в первую очередь его товарищи-меньшевики, считали подобные заявления если не ересью, то безрассудством: если бы простой народ сам взялся за совершение демократической революции, осуществить которую предстояло буржуазии и либеральной интеллигенции, то это было бы ошибочно с исторической точки зрения и вредно с политической точки зрения. Но Троцкий утверждал, что война сделала невозможное возможным. Он описывал русско-японскую войну такими выражениями, которые оказались еще более уместными десять лет спустя применительно к мировой войне: как «страшное чудовище, дышащее кровью и пламенем», которому сопутствуют ужасы «кризиса, безработицы, мобилизации, голода и смерти». В то время как изначально это порождало в людях лишь «чувство подавленности, отчаяния», опыт войны изменил настроения улицы, превратив их из «абсолютного отчаяния» в чувство «сконцентрированного негодования». В этой атмосфере настало время начать революцию «улицы», всеобщую забастовку городских рабочих за мир и созыв Учредительного собрания[669]
. Это было точным предсказанием того, что действительно произошло в 1905 г., а затем еще раз, много лет спустя и в большей полноте, в 1917 г. Но в 1904 г. (или, если на то пошло, в первые месяцы 1917 г.) такие прогнозы о ходе грядущей революции казались утопическими до абсурда даже большинству революционеров.Разразившиеся после Кровавого воскресенья уличные волнения вынудили Троцкого вернуться в Россию, чтобы принять участие в революции, превращавшей его теории в «живую реальность»[670]
. Однако угроза ареста вынудила его избрать своей резиденцией не столицу, а соседнюю Финляндию (входившую в состав Российской империи, но имевшую большие свободы). Так как большинство социалистов по-прежнему полагало, что непосредственной задачей является либеральная «буржуазно-демократическая» революция, Троцкий делал все, что мог, чтобы подорвать веру в буржуазный путь законности и реформ. После изданного б августа царского манифеста, обещавшего совещательную Думу, Троцкий обличал либералов за их неспособность понять, что демократию нельзя получить «посредством подписания бумаг. Демократия обретается на улицах. Она обретается в борьбе»[671]. Во время всеобщей октябрьской стачки, ставшей очередным живым подтверждением ожиданий Троцкого, он вернулся в Петербург и был избран вице-председателем Совета рабочих депутатов. Он составлял проекты резолюций, участвовал в принятии решений и выступал с многочисленными речами.Но в первую очередь он восхищался энергией «улицы» с ее стихийным напором и неконтролируемыми возможностями. Такая революция, – писал он впоследствии, – «привлекательна, как красивая и страстная женщина, широко расставляющая свои объятия и жадно целующая воспаленными устами». Он часто интерпретировал те события в подобных эмоциональных терминах и видел в эмоциях источник беспрецедентных возможностей: