Савел Харин, художник-любитель, точнее любитель всех на свете художеств, бородатый, как старообрядец, и такой же замкнутый, еще до Отечественной войны попал на Север. Там ему дали лавку – торгуй, стране пушнина нужна. Савел сразу решил сделать лавку коммунистической: приходи, бери, что нужно, рассчитаешься, когда сможешь. И приходили. И брали. И рассчитывались, когда могли. Только придирчивым ревизорам начинание Савела не пришлось по душе – перевели его в начальники Красного чума. Вот тогда Савел и открыл для себя существование живописи, или того, что он сам считал живописью. На Красный чум приходило несколько иллюстрированных журналов. В них впервые увидел Савел
Слух о невероятной коллекции Савела, обрастая невероятными деталями, облетел всю тундру. Известный художник, приехавший на Север, пришел к Савелу знакомиться. Прямо с порога художник впал в ужас. Стены неприхотливой коммунальной квартирки Савела были сплошь обклеены репродукциями. На них Шагал соседствовал с Герасимовым, а никому неизвестный мазила Тырин – с Пикассо.
«Вкус, где вкус?» – ужаснулся известный художник.
«Какой, однако, вкус? – обиделся Савел. – Ты смотри, как красиво. Мне недавно на смотре художественной самодеятельности специальную премию дали – за инициативу. Я на всю премию спирту купил. Вот спирт. Садись, будем пить, разговаривать об искусстве».
«Я не сумасшедший!»
«А я премию получил».
Художник все-таки сел за стол.
Выпили. Савел наконец смирился:
«Однако ты что-то знаешь. Рассказывай».
Ну, чем не пришелец? – с нежностью вспомнил Веснин Савела Харина. Тесная комнатушка, темные окна, гнусные репродукции, сияющие глаза. И незаметно глянул на Наденьку. А ее какие желания томят?
Анфед как подслушал: «Надька, а у тебя какие желания?»
Надя ответить не успела. Хотела ответить, конечно, даже рот раскрыла, заранее смеясь над собственными нелепыми, наверное, желаниями, но во тьме страшно грохнуло и хищная, причудливо изломанная молния стремительно рассекла потемки, хищно затрепетала, риясь отбросила на леса ревущие раскаты грома.
Кубыкин вскочил: «Ох, генератор вырубить надо!» И исчез во внезапно нахлынувшей на мир тьме.
А Веснин вспомнил: вкладыш от спальника так и болтается у него на кустах у палатки. Не хотелось вставать, но он встал. Лампочки на столбе вдруг погасли. Шел, спотыкался на корнях. Молния снова хищно разорвала тьму и палатка будто сама выпрыгнула навстречу.
А внутри тихий свет.
Помаргивает, наверное, свеча.
Свеча? Какая еще свеча? Разве, уходя, он зажигал свечу?
Неприятный холодок пробежал по спине. Веревочная растяжка попала под ноги. Зацепился за куст, порвал на боку рубашку. Вдруг странно, необыкновенно ясно увидел перед собой узкое язвительное лицо Серова. Очки с треснувшим стеклом, щеку, оцарапанную безопасной бритвой.
Отмахнувшись, вполз в палатку.
Никакой свечи, никакого огня – привиделось.
Нашарил спички. Вот теперь – да. Теперь свеча. Сам зажег.
Ваньку валяешь, упрекнул себя. И опять вдруг увидел просторную поляну, заставленную по периметру палатками, и по поляне ребята валяли веселясь Ваньку, Ванечку…
Молния.
И снова гром.
Долгий, погрохатывающий.
Всплывало из подсознания что-то давно забытое.
Дед Антон, был такой. В холодную зиму сорок третьего года, крадучись, воровал у Весниных дрова… Лицо матери, иссеченное ранними морщинами, седые волосы, падавшие на белый лоб… Толпа, текущая по улицам Калькутты – непредставимая, неостановимая толпа… Пляж Линдоса, «Просьба полиции: не заниматься любовью!»… И еще что-то скомканное, перепутанное…
От странного сознания своей ничтожности Веснин потянулся за сигаретой.
Но только коснулся коробки, как небо рассекла невообразимая, раскаленная до белизны молния.
Коснулся спичек, и молния ударила вновь.
«А ну…» – хмыкнул Веснин.