Калашников отдарил нагрудным знаком «Изобретатель-рационализатор СССР» и обещался нести банку, сколько потребуется впредь; уклонились.
Вероника Никитишна благословила; уклонились.
Аноним дал пряник (пряник? Почему пряник?); обещали съесть при возможности.
Азербайджанец попросил вызов; обещали подумать. Прощались сердечно; обещали писать.
Свита редела, редела, потом рассеялась.
Генделев уходил с соком.
громко, как репродуктор, скандировало что-то отзывчивое (уж не душа ли?) в Генделеве.
А сам он повторял, в такт шагам отхлебывая из банки:
«…род,
…род
…род…»
Книга пятая
Петербург Белова
Я прошел, где еще никто не ходил,
Поэтому все здесь — мое!
Глава двадцать четвертая,
где «форин»[199]
Генделев за то, что он больной (и странный),был опозорен Афродитой Площадной (Венерою Лупаной)[200]
По памятным местам и достопримечательностям Ленинграда гулял очень странный товарищ. Все в нем было неладно: наряжен выспренно, и лицо нездешнее — тихое и пустое, и походка, походка — да, походка решала все! Ступни его, в замшевых не по сезону сапожках, иногда отрывались от тротуара на вершок, а то волочились вяло за голенью, а то — опять взмывали стрепетно, задумываясь опуститься, и тогда идиот вырастал в глазах встречных быстрее, чем положено по законам перспективы, каковая перспектива, общеизвестно — не что иное, как обман зрения, и обманутые зрением разминувшиеся оглядывались вслед и долго и нехорошо смотрели в игривую спину.
Даже и не важно, или как говорится — без разницы, что в руке, на отведенном локте, как носят фуражку на ответственных погребениях, странный этот тип нес банку, обычную, только трехлитровую банку с фиолетовым содержимым — мало ли что носят! — а важно, что вышагивал он не как все, а следуя персональному ритму шагал. Из тех, что покультурнее и подосужей, из тех, бредущих в затылок, кабы пригляделись, безусловно бы распознали в вензелях странника кто — что: кто — метр неправильный дольник, тяготеющий к дактилю с навязчивыми
«Ты, Россия, как конь! — размышлял Великий Русский Путешественник Генделев, обходя зашитую в строительные леса статую верхового Николая Палкина работы незабвенного Клодта. (Безобразие оправдывал и объяснял фанерный щит: „Реставрационные работы Памятника Николая I производит СМУ № 1918. Заказчик-подрядчик“.) — Ты, Россия, как конь. В темноту, в пустоту занеслись два передних копыта, крепко внедрились в гранитную почву два задних… Хочешь ли ты отделиться от тебя держащего камня, как отделились от почвы иные из твоих безумных сынов, — хочешь ли ты отделиться от тебя державшего камня и повиснуть в воздухе без узды, чтобы низринуться после в водные хаосы? Или, может быть, хочешь броситься, разрывая туманы, чтобы вместе с сынами своими пропасть в облаках? Или, встав на дыбы, ты на долгие годы, Россия, задумалась перед грозной судьбою, сюда тебя бросившей? (…) Или ты, испугавшись прыжка, вновь опустишь копыта, чтобы, фыркая…»[203]
— Что здесь происходит? — прервал размышления Путешественника тоже какой-то приезжий.
— Реставрация, — пожал плечами поэт.
— Доигрались, — понял провинциал.
«…чтобы, фыркая, понести Огромного Всадника в глубину…»
— А надолго? — спросил провинциал.
— Простите?
— Ремонт государя — надолго?
— А зачем вам?
— Интересуюсь императора лицезреть…
«…в водные хаосы?..» Нет, где это?.. Вот: «…в глубину равнинных пространств из обманчивых стран. Да не будет!»
— А откуда товарищ будет?
— Из Иерусалима.
— Да я сам вижу, что Ерусалиму, хе-хе-хе…
— Нет, я взаправду из Иерусалима, из настоящего.
— Понял. Арапец будете, молодой человек? — строго не одобрил приезжий.
— Еврей. Израильтянин.
— Эге. Значит, и эти уже к нам поехали… Своих мало… — Дядя собрался плюнуть, посмотрел на щит, раздумал и отвернулся.
—
«Да не будет! Раз взлетев на дыбы и глазами меряя воздух, медный конь копыт не опустит: прыжок над историей — будет; великое будет волнение; рассечется земля, самые горы обрушатся от великого труса, а родные равнины изойдут повсюду горбом, на горбах же окажутся — Горький, Владимир, Углич…» (И Душанбе). «…Ленинград же опустится!»
Генделев устал, перевел дух, поставил банку на тротуар и опасливо посмотрел на еще одну, на этот раз уличную, живую очередь — в магазин «Живая рыба». Давали осетровые головы. «Одна голова в одни руки!» — горел рукописный транспарант на витринном стекле.