— Воображаю! — неожиданно рассердилась мама, до того тихо, пригорюнившись, присутствовавшая на семейном завтраке. — Ты прожигаешь жизнь, сынок!
— Да! — гаркнул из-за перегородки папа, не помещающийся третьим в — 2x2x2 — кухне.
— Мы с отцом надеялись, что ты остепенишься, ты же врач, доктор благородной профессии…
Как только заводили о медицине, человек благородной профессии начинал тосковать. С юности больных поэт не любил.
— Полмесяца как ты здесь, вдумайся, сынок!
«Два раза ногти отросли!» — вдумался в это удивительное обстоятельство сынок.
— И что? И где ты?!
«Где я?» — со вскипающим изумлением озирался мысленным взором Генделев.
— И что? — продолжала раздражаться мама. — Видим мы тебя?.. мы — тебя?..
— Может, это и к лучшему, родные мои, — указнился сынок.
— Ты, мил-друг, как с цепи сорвался, пьянки, гулянки, чем от тебя пахнет, дешевыми духами!..
— «Северное сияние»[185]
… — начал было оправдываться сын, но — осекся: не поймут.— Ты муж и отец семейства! Глянула б Леночка на твои художества!
«Глянула бы… бы… Леночка…» (Печатай, не отрывайся!) Щадя стариков — а на самом деле по трусости, — Генделев не осветил некоторых обстоятельств своей биографии, врал, как сивый мерин, письменно, а теперь — лгал устно.
— Прохвост! — к месту сказал из-за стенки папа. — Ты губишь свое здоровье на корню!
— На корню, о, как верно! — чуть было не кивнул головой Миша, но не кивнул — больно.
— И вообще, — сказала мать, — ты что, приехал в нашу страну вести себя как прощелыга?
— Как прощелыга, — эхом (есть такой синдром в психиатрии: эхолалия[186]
— дело швах!) отозвался доктор Генделев, как прощелыга…— Посмотри, как ты вызывающе одет, — хладнокровно добил отец.
— Тебе тридцать семь лет! — оплакала мать.
— Хороший возраст для расстрела, — тяжело согласился сын, подтянул в честь удачной реинкарнации девятикарманные палевые шальвары, приблизительно попал, по утру не меткий, в рукава курточки цвета перерезанного горлышка рассвета над героической Масадой[187]
, поцеловал мать, профилактически втянул в себя весь воздух кубатуры кухоньки — и выдохнул только уже на улице, прямо в пасть шарахнувшейся страшной овчарке соседа-отставника.— Здравствуй, Мишенька! — пропел косой, того еще отставник (зеки ему око выдавили). — Вернулся, Мишенька? А я тебя еще во-о-от таким помню…
— И я вас еще каким помню! — хамски, не оглядываясь, ответствовал волкодаву Генделев и поплелся по родному, имени Николая Ивановича Смирнова, бывшее Ланское шоссе, проспекту. Положительно, пора основывать собственное неформальное общество «Memory»[188]
…Глава двадцать третья,
о том, как путника на родину послали,
и прогрессии симптома эхолалии
Смеркалось.
Т. е. — светало, а вообще-то нашему герою было ровным счетом наплевать, что у них тут со светом.
Одновременно и болело то место над шеей, и хотелось пить.
Дегидрация организма.
(«Дегидрация», — повторил организм. Эхолалия…)
С разных сторон по проспекту шло не очень много людей.
Но шли советские люди по проспекту странно — в одну сторону.
И Генделев пошел с ними за компанию, и тоже в одну — их — сторону. Точка.
Параллельно пошел Генделев с ними, людьми, в одну их сторону — пересекаться в одной точке.
«Овощи». «Фрукты». «Вина». Нет, «вина» вымараем. А пива эмпирически нет.
Что еще пьют? Что-нибудь жидкое, если можно… И без газа. Ни! за! что! Никаких газированных растворов, ни-ка-ких! Никаких «shweps», «coca-cola», «kinly»[189]
— никаких «Soda» — тоже — никаких! И не уговаривайте.А зачем не допил морс?
Сосредоточимся, или, как в семнадцатой главе, давайте последовательно, айда! «Овощи». «Фрукты». «Дары природы». «Восточные сладости» (во-во!). «Цветы» (запоздалые. И не остроумно). «Соки». Соки! Соки — пьют. Томатный пьют, виноградный, яблочный пьют, березовый пьют, только невкусно. Из таких — я помню! — конических стекляшек, с пипочкой… А,
В магазине колом стояла очередь.
Сквозь весь магазин.
В свой черед выяснилось — стояла очередь за кубинской картошкой.
С Кубы.
То-то она — а поначалу было подумал Генделев, что это она от «Северного» литого «сияния» оранжевая. А она и вправду такая. Остров Зари Багровой[190]
.А напротив братской картошки серьезно стояла большая, черная, злая русская очередь.
Одна про все. И все за одним.
— Слиха[191]
… — начал было поэт, поперхнулся, якобы закашлялся и пошел себе вдоль хвоста — искать такие, стеклянные, конусы. Вертушка, знаете, стаканов, тетка с морковными ложноножками на руках…Тоже мне — «слиха»! Так и опростоволоситься можно… (На него оглядывались.) Нужно как-то приструнить бес — и подсознанку. Наложить их, бедолаг, друг на друга и обвести по контуру, тютелька в тютельку, чем-нибудь остреньким. И — отлично! Отлично получится — сознанка!
Ну, и ладушки: сока в разлив нет.
Не бывает.
Отдел закрыт.
Мемориально.
«Жалуйтесь: „Детство. До востребования“».