«Ты, — говорят, — инвалид, к чему тебе на работе убиваться? Иди себе на пензию и живи в свое удовольствие!»
А ему о ту пору ишо и сорока пяти не было. В его-то годы да на пензию?
Не по душе ему это. Как ни гляди, не по душе.
«Они, — говорит, — хотят меня живого похоронить. Кто это в мои годы на пензию уходил? Один раз я уже был на пензии, знаю, что это такое. Пущай лучше веревку дают, повешусь и дело с концом, а на пензию не пойду».
Далась ему эта веревка, чуть что не так, сразу о веревке говорит: «Веревка мне нужна, а не пензия. Скорей я сам в петлю полезу и разом с муками своими покончу, чем на такую жисть соглашусь».
Страшно мне, брат, стало от таких его слов. Не хватало ишо, чтоб при живой жене муж руки на себя наложил, — как тогда перед людьми и перед богом оправдаешься? Тогда и мне висеть с им рядышком, ничё боле не останется. Вместе вешаться придется.
И вот, значит, неохота ему на пензию иттить, а мне и того пуще. Помню я, что он тогда творил, опять пойдет дни напролет по кофейням шляться.
Однако ж молчу, боюсь лезть со своими советами, но и этим уж его правоту признаю.
«Тебе, — говорю, — видней. Как решишь, так и будет. У тебя голова умнее».
А как раз в ту пору, как он болеть начал, в шестьдесят пятом или шестом, взялись шахтеров увольнять.
Раза два или три уволили сразу помногу: лишние, говорят, без надобности нам они. Прежде-то, бывало, день-два не выйдешь на работу, сперва спросят, где был да почему, а там уж решают, что да как, а нынче и не спрашивают, враз выгоняют. Опоздаешь два иль там три раза, и слушать не слушают, не нужон и все. А уж кто в годах, без всяких разговоров на пензию выставляют. Страшное, брат, время.
Потому и на Марковича озлобились. Окромя шахты ведь работы здесь нигде не найтить!
Однако же Мису не трогают. Кадровый, мол, работник, двадцать пять лет на шахте, инвалидом труда стал, помнят, как это случилось. Но он все одно боится.
Видит же — здоровых людей на пензию спроваживают, а его, больного, оставляют. Что делать, думает, ежели спохватятся, сообразят, что к чему, и мигом на пензию? Где работу найдешь?
А пока суд да дело, он на больничном сидит. Не выдерживает и все. Чуть поработает, глядишь, опять дома.
Десятник уж выговаривает ему.
«До каких же пор ты так работать будешь? — спрашивает. — Не могу я что ни день замену тебе искать. Иди, брат, на пензию, коли не можешь работать».
Миса сам не свой, страх сердце теснит, впору подыхать. Старается, что твой крот. Работа и без того нелегкая, а он за семерых вкалывает, за одну смену готов все на свете переделать.
И само собой, нога-то ишо быстрей устает. Стало быть, опять садись на больничный. А вернется, десятник снова его допекает.
Жалуется Миса на его, недобрым словом поминает.
«Пойди, — говорю я ему, — к Марковичу. Он тебя брал, должон понять человек».
Правда, к шестьдесят восьмому уж перестали увольнять, минула самая страшная пора, но его страх все одно не отпускает. Побоялся он, как бы и Маркович про пензию не вспомнил. Так и не пошел к ему. Как припрет, берет больничный, а опосля слушает десятника и помалкивает.
Да, честно сказать, тот ничё супротив его и не делал, только что ворчал да брюзжал.
О ту пору Миса перешел к другому доктору, уже не в Брезовице. Прежний был по другим хворям и послал его в ту самую больницу, в которой опосля люди помирать стали. И имя ее не хочу поминать, как подумаю о ей, не по себе становится.
А там ему и говорят:
«Знаешь, нельзя то и дело на больничном сидеть, не можем мы тебя все время держать на больничном. Потому ежели не хочешь иттить на пензию, ложись на перацию. Мы тебе плохие вены, из-за которых ты мучиться, вырежем. Нога снова будет служить как прежде, когда здоровая была».
Вот и выбирай, что лучше.
Эх, думаю, был бы жив доктор Чорович, не дошло бы до этого. А он как раз в шестьдесят седьмом помер; года два или три болел и помер. Сходила б к ему, он бы мне все как есть растолковал.
А так день и ночь одно в голове и у меня, и у Мисы, а у меня и того боле. Попробуй угадай, что лучше. Как промеж многих бед выбрать меньшую и опосля не думать, что, может, дала маху и выбрала большую. А ежели ошибешься, как жить будешь?
Однако и так оставлять негоже. И дома неладно стало. От страха да передряг этих грыземся да ссоримся. А то молчим.
Шестьдесят восьмой уж кончался, когда Мисе пришлось-таки дать согласье на перацию. Тянуть уж нельзя было.
Договорились они с доктором: в начале нового года, в январе или феврале, ляжет он в больницу.
Знать бы мне тогда то, что я ноне знаю, не случилось бы той беды. Но я в больнице не была и краем глаза не видала, что там творится. А рази наперед угадаешь, с какими людьми дело имеешь? Откуда мне было знать, что там больных ржавым струментом режут?
Когда я первый раз опосля перации пришла Мису навестить, вот тут-то я все и увидала. Грязь, всюду бинты кровавые валяются, вонища. Что ж это такая за больница?
Но поздно уж было. Дело-то сделано.