Самосознание митрополита Трифона (в миру князя Туркестанова; 1861–1931) отражено в таких эго-документах, как письма и проповеди. Надев монашескую мантию, он тоже не порвал со своими светскими интересами. К примеру, продолжал ценить театр и актеров, мог почитать пьесу или воспоминания о спектаклях[854]
. В отличие от отца Леонида (Кавелина) князь остро ощущал отчужденность благородного сословия от иночества и от Церкви вообще. В слове при наречении во епископа в 1901 году он вспоминал, что с детства его пламенным желанием было служение «хотя бы в самом малом чине церковном», к которому он, «по-видимому, не подготовлялся ни рождением, ни светским, мирским воспитанием»[855]. Намерение Туркестанова принять постриг не было принято его средой: «‹…› много всякого рода возражений, а иногда и укоризны, насмешек услыхал я от своих товарищей, и от родных, и от того интеллигентного слоя общества, среди которого я находился»[856]. Но ориентиром для него были другие примеры:Русь, Русь! Видит взор мой в тумане прошедших веков твоих князей, кончивших жизнь в иноческих подвигах, твоих бояр, умиравших самоотверженно за веру Христову в палатках татарских ханов. Наконец, уже не мысленным оком, а воочию, лицом к лицу, видел я в годы своей юности и с отрадою и в то же время с болью сердечной вспоминаю многих дорогих москвичей, людей высокой образованности, глубокой философской и богословской начитанности, которые полагали все счастье и спасение России в ее тесном единении со Святой Церковью, и так учили они словом и пером в своих до сих пор еще недостаточно оцененных научных трудах[857]
.В речи перед присягой дворян по случаю дворянских выборов в 1902 году епископ Трифон выразил свою мечту, которая раскрывает в нем человека, сохранившего солидарность со своим сословием, сочувствие и боль за него: «О если бы действительно образованное общество, и впереди его благородное сословие, осознало бы, что только в единении со Христом и Святой Церковью ‹…› заключается спасение и счастье и отдельного человека, и целой семьи, и целого государства»[858]
.Архимандрита Леонида и митрополита Трифона объединяет попытка стать мостиком между светским и сакральным, донести до своего сословия, причастность к которому они продолжали ощущать, свет христианской веры.
Опыт епископа Игнатия (Брянчанинова; 1807–1867) показывает, как непросто было дворянину-офицеру переступить порог монашеской кельи. В его обширном письменном наследии скромное место занимает небольшой автобиографический этюд под названием «Плач мой», вошедший в качестве последней главы в «Аскетические опыты». Автор признавался, что, хотя охладел к миру, оставить его было очень непросто: «‹…› самое тело вопияло мне: „Куда ведешь меня? Я так слабо и болезненно. Ты видел монастыри, ты коротко познакомился с ними: жизнь в них для тебя невыносима и по моей немощи, и по воспитанию твоему, и по всем прочим причинам“». В конце концов он вступил в монастырь, «как кидается изумленный, закрыв глаза и отложив размышление, в огонь или пучину – как кидается воин, увлекаемый сердцем, в сечу кровавую, на явную смерть»[859]
. Уже изведав на себе жизнь в разных обителях, епископ Игнатий в переписке особо приветствовал порядки Иоанно-Предтеченского скита при Оптиной пустыни, которые сообразовывались с немощами проживавших там «лиц образованного светского круга». Эти бывшие дворяне в скиту «перешли к большему лишению, нежели те, которые в монастыре имеют, пожалуй, пищу и одежду лучше, нежели какие они имели в миру». «Будучи слабее телосложением, нежели простолюдины, они не способны к сильным телесным трудам и подвигам, зато способнее к подвигу душевному и к занятиям, требующим умственного развития»[860]. Епископ Игнатий относил себя к этому кругу просвещенных монахов и считал оказываемое им снисхождение не признаком кастовости, а благоразумной расчетливостью, ведущей к пользе всего монашества.