Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесём,
И внукам дадим, и от плена спасём
Навеки!
Ничто — ни жизнь, ни дом, ни земля, ни материальные ценности, ни культурные и иные сокровища
— ничто не признаётся Ахматовой сокровищем, равным слову. Можно вслед за поэтом сказать: когда
начнёт иссякать русское начало, тогда и станет заметным оскудение этого великого достояния народа.
Ахматова верит в долговечность его.
Ржавеет золото, и истлевает сталь,
Крошится мрамор. К смерти всё готово.
Всего прочнее на земле — печаль
И долговечней — царственное слово.
Этому созвучно бунинское "Молчат гробницы, мумии и кости..." и многое подобное в русской
литературе. Но не следует забывать и державинский скептицизм: всё вечности жерлом пожрется...
Вновь эта вечная мука художника — безнадежное стремление закрепить своё бытие в бессмертных
творениях. Но время невозвратно уносит в своём потоке и великое и малое. Пережил ли кто-нибудь это с
остротой, какая ощутима в строках Ахматовой:
Что войны, что чума? — конец им виден скорый,
Их приговор почти произнесён.
Но кто нас защитит от ужаса, который '
Был бегом времени когда-то наречён?
Скорость, к которой так стремятся порой несмысленные человеки, сознаётся поэтом как проклятие,
убивающее и время, и самого человека.
У Ахматовой своё, ни на что не похожее ощущение хода времени, особая тоска по времени.
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить её предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждёт!
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идёт.
Достаточно этого одного ахматовского образа: слышно, как время идёт, чтобы понять — это
великий поэт.
Тоска её перед ускользающим временем и от времени, тоска по вечности есть тоска человека,
хранящего смутное воспоминание об утраченном рае, тоска человека, цепляющегося за следы времени,
чтобы остановить время, — тоска несбыточной надежды земного человека.
Время идёт, но влечёт вечность. Акмеистическое внимание к зримым приметам реальности
становится у Ахматовой средством различить следы времени, которые принадлежат и вечности. Сама
вечность облекается в образы земного бытия, слишком дорогие человеку, чтобы расстаться с ними
навсегда. Время перетекает в вечность как бы незаметно, и оно уже не угрожает счастью, но становится
основой счастья в нездешнем мире.
Ахматова делает попытку решить вечную проблему. Сам Пушкин остановился когда-то перед ней
("Брожу ли я вдоль улиц шумных..."), примирившись с мыслью о расставании с земным миром, сроки
которого несопоставимы с человеческими. Ахматова соединяет то, что иным кажется подвластным лишь
роковой разделённости. Она призывает на помощь поэзию, осязающую мир в живой памяти бытия. Поэзия
запечатлевает следы времени в земной памяти, хотя и память во времени не всесильна. Но память в
вечности одолевает все преграды, перенося из дольнего в Горнее остановившиеся мгновения счастья в их
живом облике — навсегда.
Скажем вновь, присущее акмеизму тяготение к живым проявлениям земного существования
обретает в творчестве Ахматовой новое качество: стремление ощутить в видимом следы не времени, но
вечности. И это даёт силу приобщиться в прозрении к возможности овладения обратной перспективой
миросозерцания.
В каждом древе распятый Господь,
В каждом колосе тело Христово.
И молитвы пречистое слово
Исцеляет болящую плоть.
"Ибо невидимое Его, вечная сила Его и Божество, от создания мира чрез рассматривание
творений видимы... " (Рим. 1,20).
В редкие моменты нецерковное искусство способно достигнуть такого совершенства видения мира,
такого прозрения. Так в теоцентричном видении мира преодолевается основной соблазн бытия, соблазн
гуманизма.
Но и сама по себе влечёт поэта видимая и осязаемая плоть мира земного.
Господи! Ты видишь, я устала
Воскресать, и умирать, и жить.
Всё возьми, но этой розы алой
Дай мне свежесть снова ощутить.
Однако и из этого влечения, и даже из более приземлённого видения материи жизни вырастает
мудрое постижение её и приятие всего земного:
Да, для нас это грязь на калошах,
Да, для нас это хруст на зубах.
И мы мелем, и месим, и крошим
Тот ни в чём не замешанный прах.
Но ложимся в неё и становимся ею,
Оттого и зовём так свободно — своею.
Так земной человек может сказать о земле, когда он умудрён жизнью.
Эта умудрённость была заложена в поэте как дар Божий и проявилась с поразительной мощью в
годы исторических потрясений. Осенью 1917 года Ахматова слагает свои известные стихи, в которых
отразилась готовность к приятию скорбей как промыслительного испытания, — "Мне голос был..."
Поэтому с гордым правом она могла начать свой "Реквием":
Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом
Там, где мой народ, к несчастью, был.