нам, что жизнь — только щель слабого света между двумя идеально чёрными вечностями. Разницы в их
черноте нет никакой..."
Вот так сразу здравый смысл (безумие перед Богом) ставится над верой, обозначенной как
вдохновенное суеверие. Вечность воспринимается как абсолютное ничто, как чёрная дыра, засасывающая в
себя бытие. И она, тем самым, есть отрицание смысла бытия.
Верующий может занудно твердить, что вечность есть принадлежность подлинного Света,
художник не снизойдёт даже до презрительной усмешки: для него свет здесь, там — тьма беспросветная.
Что же остаётся человеку? Время. Само сознавание погружения во время он сознаёт как своё второе (и
подлинное) крещение: "При этом втором крещении, более действительном, чем первое (совершённое при
воплях полуутопленного полувиктора, — звонко, из-за двери, мать успела поправить нерасторопного
протоиерея Константина Ветвеницкого), я почувствовал себя погружённым в сияющую и подвижную
среду, а именно в чистую стихию времени, которое я делил — как делишь, плещась, яркую морскую воду
— с другими купающимися в ней существами".
И не стоит напоминать о вере в едино крещение во оставление грехов — писатель обладает иным
мировидением. Первое-то крещение у него в подсознании соединилось с мыслью о смертельной опасности.
Второе крещение — погружение во время. Как одно из проявлений времени можно воспринять
цветовое многообразие мира. В самом деле, цвет зависит от длины световой волны, то есть и от частоты
колебаний чего-то не вполне понятного для нас, то есть от качества времени в итоге. Цвет — признак
времени? Недаром ведь время сияет для него. Набоков погружается во время как в стихию цвета, всё
вокруг окрашивается для него в те или иные тона, даже звуки, даже буквы. Не от особого ли этого
ощущения цвета его любовь к бабочкам?
А всё же цвет в набоковском восприятии — это иллюзия времени внутри безбожного
миропостижения, при котором реальное наполнение времени отталкивает и наводит уныние, ибо цвет
становится в нём лишь преломлением тварного, но не Божественного света. Оттого так манит человека
любая измышленность, мир нереально-идеальных построений. Ему нравится любая игра, ибо: "обращаясь к
художественному произведению, нужно всегда иметь в виду, что искусство — божественная игра. Эти два
элемента — божественности и игры — равнозначимы. Искусство божественно, ибо именно благодаря ему
человек максимально приближается к Богу, становясь истинным полноправным творцом".
Знакомые идеи и неоригинальные. К тому же отождествление Божественного начала с игровым —
хула на Духа.
Помимо цвета, помимо литературы, дающей возможность ощутить себя властителем любой
измышленности, его влёк к себе и виртуальный мир шахмат (тоже игра). Даже более чем виртуальный:
виртуальный в степени.
Всякая игра по-своему моделирует реальность и оттого виртуальна по отношению к этой
реальности. Набоков избирает для себя виртуальный мираж игры. Он — шахматный композитор,
составитель этюдов и задач, а это есть измышление относительно игры: всякая композиция искусственно
являет собой то, что в реальной игровой ситуации не воспроизводится.
Разумеется, одно дело жить и действовать, другое сочинять искусственные ситуации и переживать
их, забывая о жизни. Всякое искусство — вдохновенное измышление. Тем порой оно и опасно. Опасно,
поскольку погружает человека в стихию миражей. Набоков то сознавал, недаром признавался, касаясь
своей шахматно-композиторской деятельности: "Меня лично пленяли в задачах миражи и обманы,
доведённые до дьявольской (! — М.Д.) тонкости, и, хотя в вопросах конструкции я старался по мере
возможности держаться классических правил, как, например, единство, чеканность, экономия сил, я всегда
был готов пожертвовать чистотой рассудочной формы требованиям фантастического содержания".
Уже и внутри измышления — тяга к его сугубой миражности. В этом для Набокова шахматы и
литература — едины. Тут парадокс: стремление превратить измышленную ситуацию в живую реальность,
ибо живая реальность — тягостна.
Человека, тянущегося к миражам жизни, заставляют вовлекаться в отталкивающую реальность. Вот
содержание всех романов Набокова. Быть может, ярче всего это выразилось в одном из самых
совершенных его созданий — в романе "Защита Лужина" (1929). Кажется, это автобиографическое
произведение (не в обыденном смысле, разумеется), в котором дана модель взаимоотношения писателя с
миром. Не передал ли здесь писатель своему персонажу, как когда-то Гёте Вертеру, собственный кошмар,
чтобы избавиться от него?
Лужин — шахматист-композитор, которого жизнь заставляет быть игроком-практиком. Он
стремится жить бесплотностью творческой страсти, погрузиться в бестелесный мир шахматных
представлений. Он брезгливо не может жить среди людей. Это не для него. Он одинок всегда и во всём,