- Тогда, держись, душман.
- Я не душман, я шурави. Спасибо, мужики. Буду держаться.
Меня вернули в третий бокс. Но не просто привели, а еще и рявкнули так, чтобы слышали во всех боксах:
- Руки за спину прими! Все передвижения - строго "руки за спину". Или не учат на тюрьме?!
Будто не они секунду назад тепло и душевно со мной перешептались в пустом боксе. Совсем другой тон - приказной, холодный, жесткий.
"Конвой", одним словом.
"Цепные псы режима".
Стало спокойнее на душе и теплее на сердце от того, что меня охраняют такие правильные ребята и что старший лейтенант Синдяйкин справлялся обо мне Я стал прикидывать своё положение:
"Что у нас плохого?".
"Плохого у нас то, что меня будут судить и дадут срок".
"Что еще плохого?".
"Больше ничего".
"Что у нас хорошего?"
"Хорошего у нас прежде всего то, что меня будет судить не трибунал, а гражданский суд".
Это в самом деле здорово - гражданский суд. В трибунале не почирикаешь, в трибунале ты - военнослужащий и обязан себя вести по уставу:
- Сержант Сёмин.
- Я!
- Назначаетесь виновным.
- Есть!
В трибунале сидят капитаны да полковники. Какой полковник позволит открыть рот солдату? Сказано, "назначаетесь виновным", значит, "виновен" и нечего тут пистолет ломать.
Хотя, и в военном трибунале иногда попадаются люди: моего замкомзвода, застрелившего на армейской операции особиста, окружной трибунал Краснознамённого Туркестанского военного округа оправдал.
Но, что ни говорите,
"Что у нас еще хорошего?".
"Как что? Да всё!".
"Сижу в одной хате с хорошими людьми".
"Администрация тюрьмы ко мне по-человечески".
"В конвое - правильные мужики".
"Я не убит, не ранен".
"Я даже не контужен и не голоден".
"Я сорок минут назад крепко чифирнул в хате и через двадцать минут увижу маму".
При таких делах говорить, что мне - "плохо", означает капризничать и многого требовать от жизни.
Ближе к десяти утра меня вывели из бокса и не в наручниках, и не "руки за спину", а обыкновенно, по-вольному подняли по служебной лестнице на второй этаж и ввели в зал заседаний. В глаза неприятно ударил свет из трех больших окон. Отучила меня тюрьма от света. Три месяца я пребывал в хатах с жалюзи и намордниками на окнах, небо видел только на прогулках и исключительно "в клеточку" и уже отвык, что в помещении может быть светло не от лампы, а от солнца. В первом ряду сидели матушка и Светка. Конвой меня провел мимо них и усадил на небольшую лавку за хлипким барьерчиком.
Это была та самая "черная скамья подсудимых", как о ней поют в блатных песнях. Настоящая скамья подсудимых не чёрная. Моя, например, была приятного светло-желтого цвета и покрыта лаком.
- Ну как ты, сынок? - в глазах матери не было слёз, но была тревога.
Что ответить?
Что мне плохо?
Что меня несправедливо судят?
Что после двух лет войны моя могучая Родина вместо почёта отблагодарила меня вот этой скамьей и конвоем?
Что от обиды я объявил СССР своим врагом и буду теперь вести с ним войну?
- Нормально, мам. Не переживай: твой сын в тюрьме - один из лучших.
Бледный от недостатка солнца и спёртого воздуха в хате, похудевший, осунувшийся, я не мог успокоить свою мать напускной бодростью. Бедная моя мама: два года тряслась за меня, пока я служил Родине в Афгане и теперь переживает, когда Родина упрятала меня, ненужного ей больше, за решетку. Без всякого перерыва на отдых между двумя этими обстоятельствами.
Вошла моя адвокатесса Каниськина и при ее входе в зал конвой подобрал животы - значит, знают и уважают. Любовь Даниловна подошла к моему барьерчику и негромко попросила:
- Ты только не сорвись.
Я кивнул головой - дескать, "ладно, не сорвусь".
Вчера она была у меня на тюрьме и рассказала всё, что необходимо было знать про предстоящее действо. Судья изучила дело. В грабеж она не верит. В правдивость находящихся под следствием Первушкиной. Корановой и Юршевой тоже не верит. Но верит справкам с печатями лечебного учреждения, которые Балмин подшил к делу. Эти справки подтверждают тяжкие телесные повреждения, которые я "причинил трём хорошим мальчикам в пьяном угаре". Следовательно, статья сто восьмая вменена мне верно и я буду осужден по этой статье, но оправдан по сто сорок пятой - грабёж. Статья идёт "до восьми лет". При трех потерпевших, рассчитывать мне следует лет на пять-шесть строгого и то, если суд зачтёт как смягчающее обстоятельства мои ратные заслуги перед отечеством. Если приговор будет мягче пяти лет - прокуратура опротестует "за мягкостью", приговор будет отменен и дело пересмотрено, так что пятерик - он мой, законный. Вышестоящая судебная инстанция охотно скинет воину-интернационалисту год-другой, но только при условии признания мной своей вины и полном раскаянии в содеянном.
Раскаивался я в одном: что не застрелился ещё по духовенству, а честно отдал два года своей жизни этому дрянному, негодному, шулерскому государству и отдам еще пяток, включая два високосных.