Как она простила и пожалела, например, о сменовеховце Устрялове или его непосредственном помощнике Святополк-Мирском, которые на сменовеховской волне въехали в Россию и были там уничтожены. Это довольно очевидно, все знали. Из всех, кто вернулся и о ком пожалели, пожалуй, наиболее характерен пример Куприна. Куприн, кстати говоря, на какое-то короткое время между запойным алкоголизмом и раком пищевода, от которого он умер, примерно на год пришел в себя и начал понимать, куда он вернулся. Однажды к нему в Дом творчества, куда его временно поселили, приехал корреспондент «Комсомольской правды». Корреспондент спросил: «Ну что, Александр Иванович, как вам нравится на родине? Ведь вы, должно быть, в восторге?». – «Ну что ж не нравится? Самоварчик, сливочки, крендельки», – сказал Куприн с непередаваемой интонацией. И действительно он почувствовал крендельки. Крендельками этими он был окружен. Существует знаменитая легенда, что Куприн, когда его свозили в Гатчину, где у него был когда-то домик, посмотрел издали на этот зеленый домик (домик не вернули, он уже принадлежал другим хозяевам), после чего с устроенного в библиотеке торжественного мероприятия, где его должны были чествовать жители Гатчины, сбежал в станционный буфет, где жестоко надрался с единственным реально помнившим его человеком, бывшим смотрителем этой станции. Это, конечно, легенда, Куприн не мог тогда надраться. Но мы понимаем, что он все осознал, сюда вернувшись, и ни одного текста здесь уже не написал. Проблема в том, что эмигрант любит родину ровно до тех пор, пока он на нее не возвращается. Как только он вернулся, ему сразу все становится понятно.
Вертинский трижды подавал прошение о том, чтобы ему разрешили вернуться. Один раз он написал такое прошение уже в 22-м году, другой раз он смог встретиться с главой советской делегации в Берлине, с Луначарским, когда приехала довольно большая культурно-представительная группа. Он самому Луначарскому умудрился передать это прошение. Луначарский ходатайствовал за него, но ему опять было отказано. Непонятно, кстати, почему. Вероятно, потому что песня – самый демократический вид искусства и Вертинский мог бы быть здесь слишком популярен. Он знал, что он здесь популярен. И знал, конечно, знаменитое стихотворение Смелякова 34-го года «Любка»:
Почему, спрашивает он, на 15-м году революции «слушают девчонки импортную грусть». Молодому комсомольцу Смелякову это было еще непонятно. Кстати говоря, удивительная вещь: Смеляков, который написал эту гадость, был в юности невероятно талантливым поэтом и при этом каким-то невероятно противным. А более поздний Смеляков, прошедший лагеря, был поэтом гораздо более приличным, пока с ним не случился некоторый рецидив имперской идеи в конце 60-х. Он нормальный был человек, писал хорошие, в общем, стихи, но, к сожалению, это были стихи уже не той силы, что в 30-е годы, когда он был замечательным, правоверным комсомольцем. Это был один из парадоксов советской литературы, которая в 60-е годы во многих отношениях стала честнее, но жиже. А до этого она была густенько замешана на крови и производила сильное впечатление.
Вертинский знал, что его здесь слушают, он знал, что он здесь любим. Уже перебравшись в Китай, в Шанхай, где была огромная русская диаспора, где он познакомился с Натальей Ильиной, оставившей о нем прочувствованные воспоминания, уже в 43-м году он добился возвращения.
Я не знаю, насколько справедлива легенда о вагоне медикаментов, которые он привез, потому что, по воспоминаниям его жены Лидии, достать тогда таблетку аспирина в Шанхае было практически невозможно. Она стоила бешеных денег. Да и откуда Вертинскому было взять деньги, когда, для того чтобы расплатиться с долгами, ему пришлось месяц работать практически бесплатно в собственном кабаре? Он уезжал нищим, что там говорить. Он часто говорил жене и дочерям: «Все, что у меня есть, это мировое имя. Больше я ничего не скопил». Это совершенно справедливо.