Эхи же рассказал — ещё в «Птичке» — как наша ситуация выглядит с той стороны океана. Получалось забавно: по их мнению, почти всё выжившее в войнах население Континента оказалось заражено спорами некоего разумного (ну, или квазиразумного) сверхорганизма, полностью подчинившего своей воле людей и заставившего их выполнять свои приказы. Воздействие было двояким: проникшие в организм споры делали людей чувствительными к излучению башен, а излучение побуждало их разносить споры всё дальше и дальше. Этим, собственно, было обусловлено и ненормально-жестокое обращение островитян с попавшими в их руки континенталами: почему-то считалось, что мучения людей передаются Центральному Существу и, может быть, умеряют его пыл… Учёные Архипелага искали средство для искоренения спор в организмах заразившихся — и, кажется, были на пути к успеху. Во всяком случае, агентам Островной империи удавалось продержаться на Континенте по году и больше, не попадая под воздействие «тип-чи», «ласкового шёпота» — так они называли излучение башен вкупе с официальной пропагандой.
Больше всего Эхи интересовал вопрос, уцелели ли споры в наших организмах в условиях отсутствия излучения. Но у него не было возможности провести тесты…
Повторяю, этим я решил с Зорахом не делиться. Пока ещё он ничем не заслужил моего доверия.
— Таким образом, — сказал я, — ты предполагаешь… что? Что мы здесь ищем новые «верблюжьи подковы»?
— Не исключаю, — сказал Зорах. — Но что-то мне подсказывает, что «подковы» уже найдены и рассованы по тайникам. У господ генералов на уме что-то другое. Более… суровое. Они могли учесть ошибки…
Н-да. Ошибки они могли учесть.
Рыба
Я сидела на крыльце. Только что погасло полосатое вращающееся небо, несовместимое со здоровой психикой. Я почти не могла выходить под него, меня начинало трясти. Оно чем-то напоминало шатёр цирка, в который я, юная горская дура, попёрлась сразу, едва приехав в столицу — поступать в универ… В общем, еле тогда жива осталась, про остальное умолчу. Возможно, это воспоминание и было причиной трясучки, не знаю. Там красные и чёрные полосы, сходящиеся в центре, и здесь они же — только здесь они ещё и медленно крутятся, получается такая спираль…
Сверху потёк ветерок. Днём всегда было безветренно и душно, хотя довольно холодно. Под вечер, как ни странно, становилось заметно теплее.
Потом… сначала я думала: шум ветра. Но нет… показалось — музыка. Потом показалось — пение. Я встала и подошла к углу дома, полагая, что здесь будет лучше слышно. Действительно, где-то далеко пели хором. Мелодия была агрессивная, нервная, нелогичная. Как будто пластинку прокручивали задом наперёд…
Дверь за спиной скрипнула.
— Доктор…
Это была Эрта.
— Он очнулся. Зовёт вас…
Меня вдруг продрало ознобом. Что скрывать — я не верила в такой исход.
Стараясь двигаться медленно и ничего не своротить, я шагнула в дом.
Свет был притушен. Зее сидела рядом с кроватью на табуретке и промывала Дину глаза тампоном, смоченным отваром белого мха. На лбу его лежало мокрое полотенце: температура всё ещё держалась высокой…
Услышав меня, Дину осторожно отодвинул руку Зее и попытался приподняться. Зее подсунула ему под плечи ещё одну подушку и встала в изголовье. Я села на её место.
— Ну, с возвращением, Ваше величество…
Он искривил губы в улыбке и тут же закашлялся. Я положила руку ему на грудь, легонько растирая. Кашлять Дину было нужно, и кашлять Дину было нельзя — послеоперационный рубец до сих пор воспалённый и неокрепший.
Кажется, он это понял сам, задавил кашель, вытер губы, проморгался. Снова улыбнулся.
— Спасибо, тётя Нолу, — прошептал он. — Спасибо.
— Обращайтесь, — сказала я.
— Я давно… всё слышу… только сказать не мог.
— Я видела, — сказала я. — Глаза под веками бегали. Сны смотрел?
— Да, наверное, — в шёпоте возникла неуверенность. — Возможно, сны. Я поэтому и позвал…
Он передохнул. Закрыл и снова открыл глаза.
— Тут где-то отец… рядом. Его хотят расстрелять. Только ты можешь его спасти…
Джакч! Джакнутый джакч!
Дело в том, что я тоже видела это во сне. Сегодня. Но там я спасти никого не смогла…
Чак
Меня заперли в башне на самом верху, в крошечной каморке, где даже не распрямиться. Окошко в две ладони только пропускало холод, но не давало доступа свежему воздуху. Тут было душно, сыро и очень холодно. Солдатский матрац на полу, колючее одеяло из рыбьей шерсти да вонючее ведро, которое куда не поставь, всё равно оказывается под носом…
Как-то я перебыл эту ночь, забывался, очухивался, проверял руки-ноги, забывался снова. По-моему, я так не замерзал даже в последнем горном голодном походе, когда единственное что попадало иногда в рот — это переросший мороженый джакч, выкопанный из-под наста, и когда, случалось, каждый пятый оставался на ночёвке, не вставал уже… Тело стало как деревяшка. Сильно болела голова («чему там болеть, это ж кость!», ага). Я попробовал поссать, но не смог выдавить ни капли.
Потом я увидел, что над тем местом, где я сидел, скорчившись, стену покрывает иней. Что-то это мне напоминало, но я не мог сообразить, что.