– Почему ты хочешь говорить по-английски? Ты же не знаешь английского.
– Body language.
– Но почему?
– Тихо!.. Как долго нас подслушивали?
– Нас не подслушивали.
– Айфон подслушивал. Они уже знают.
– Не бери в голову.
– За нами уже едут?
– Это не запрещено.
– Yes!
В машине «скорой помощи» не нужно пристегивать ремни. Логично – ведь худшее уже произошло.
– Вы – член семьи?
– Да, у меня есть медицинская документация.
– Оставьте у себя. Кто-нибудь посмотрит.
Та часть больницы, куда подъезжают машины «скорой помощи», напоминает подсобку супермаркета. Подъезд для грузовиков, доставляющих товары.
За стойкой – женщина в белом халате. Принимает поставку. Смотрит в бумаги.
– Домашний хоспис? Их сегодня пачками привозят.
Мужики в красных комбинезонах переминаются с ноги на ногу. Врачиха замирает, становится неподвижной, как ящерица. Нет мест. Она ничего не может сделать. Ничем не может помочь.
Красные не собираются отступать. На дворе – теплая ночь. Они не намерены провести ее, курсируя от больницы к больнице с левым грузом.
Завязывается дискуссия. Красный говорит что-то о больнице и уровне референтности. Врачиха требует ее не учить.
В принципе, я мог бы ее знать. У нас могли быть общие знакомые. Мы могли бывать в одних и тех же местах. Она может быть чьей-то сестрой, кузиной, подругой.
Сейчас я подам голос, она заметит мое присутствие, а горизонтальное нечто на носилках – выпуклость, накрытая бежевым одеялом, пресловутая проблема, – окажется человеком.
Мама всю жизнь меня этому учила. Натаскивала. И вот он – тот самый момент, та самая минута. Я должен попробовать. Моя верная речь, я тебе что-то там подставлял (93) – не помню что – давай, помоги мне теперь, когда я нуждаюсь в тебе.
Где-то я читал, что нужно смотреть в глаза… Или наоборот, нельзя смотреть в глаза. Во всяком случае, что-то там с глазами. И что нужно очеловечить жертву. Да, это было в «Молчании ягнят». В критический момент можно рассчитывать только на детективы.
– Знаете, – начинаю я, – я тоже сторонник эвтаназии…
(Ноль реакции.)
– …но можно начать не с моей матери?
(Ноль реакции.)
Это тоже из какой-то книжки. Врачиха стучит по клавиатуре. Ищет место. Мне начинает казаться, что я в кино, сейчас билетерша развернет ко мне монитор: красные – занято, зеленые – свободно, экран вверху – может, что-нибудь в двенадцатом ряду, в середине.
– Ее зовут так-то и так-то. Еще вчера она чувствовала себя хорошо. Вполне самостоятельная, – торопливо объясняю я и добавляю: – В здравом уме.
Словно нахваливаю товар, которым торгую. Ну давай, смилуйся над нами. Не пожалеешь. Как в оккупацию: пан офицер, дай еще пожить. Пан немец, этот стеклянный глаз так по-человечески на меня смотрит.
Мы ждем. Врачиха куда-то звонит. Отвечает на звонки. Мужики в комбинезонах курят снаружи. Дверь нараспашку. Слышно, как бунчит радио, безликий голос диспетчера.
Врачиха смягчается.
– Лично я против госпитализации в таких случаях, – заявляет она.
– Понимаю, но мама просила в больницу…
– Вы знаете, какая это стадия?
– Да, но я хотел сказать, у мамы сейчас спутывается сознание…
– Путается.
– Путается, так сказал врач «скорой помощи», но еще позавчера она нормально общалась.
– Ну да, позавчера, – пожимает плечами врачиха. – Но сейчас… – Она недоговаривает.
У нее не дрогнул ни один мускул, когда она отказывалась принимать больного человека, но она стесняется произнести «ваша мать умирает». Язык-язычок. В стране уменьшительно-ласкательных форм к живому человеку можно отнестись как к трупу, но обязательно добавить «мама», «мамочка».
– Ваша мамочка вышла на финишную прямую, так сказать.
Она еще раз ударяет по клавиатуре. Потом принимает маму в больницу.
Некоторое время мне кажется, что я ее убедил. Но это мамины подруги сумели упросить какую-то шишку.
Утром ей становится лучше. Рядом с мамой появляется больничный врач.
– И что с вами случилось? – спрашивает он добродушно.
(Ноль реакции.)
– Вы знаете, почему вы здесь? – повторяет врач.
– Вероятно, за грехи предков, – отвечает мама, подумав. А потом добавляет в сторону: – Очень хорошо я ему сказала.
Ты действительно хорошо сказала. Браво. Тебе опять удалось. Чувак вскинул брови. Оторвал взгляд от листка бумаги. Посмотрел на тебя – как именно посмотрел? С удивлением, ошеломлением, уважением? Возможно, он тебя даже запомнил. Ты больше не сверток, тайком подброшенный в отделение. Именно это тебе и было нужно. Ты себе это выговорила.
– Где Петр? – спрашивает мама.
– Он же умер.
– Но в такой момент он должен быть здесь, – возражает она.
Мама по-прежнему не принимает неубедительных оправданий. По-прежнему не признает влияние высших сил. Если бы он хотел, пришел бы. Смерть – не повод.
– Ты одет, как придурок, – она меняет тему.
– Нормально.
– Мне нужно с тобой поговорить. И никаких сюси-пуси. Теперь я скажу, что о тебе думаю.
– Я знаю, что ты обо мне думаешь.
– Ты был здесь утром и даже не заглянул. Ходил по коридору и пел «Дед воевал в Тобруке» (94).
– У тебя был передоз морфина, ты помнишь?
– Вы все ходили и пели про Тобрук. Та женщина тоже в этом замешана.
– Тебе привиделось.