Читаем Весна священная полностью

жать с места на место, взяв с собою два платья да семь пар балетных туфель. Но спускается ночь, и тут я замечаю, что площадь опустела и я совсем одна. Фонари не горят, ночь сгущается над городом, погруженным во тьму. Я отыскиваю в сумочке маленький фонарик, мне его дали в пансионе, и вспоминаю (довольно, впрочем, поздно): сегодня утром слуга сказал мне, что электричество вечером выключают, «а луны нет, сеньорита», тогда я как-то не придала значения его словам. Зато теперь их смысл дошел до меня во всей своей полноте. Фонари на улицах не зажигают и не зажгут, луны действительно нет, и я не знаю, куда идти, не падает на тротуар свет из окон, ставни закрыты, занавесы затянуты, а там, где нет ни ставен, ни занавесов, окна заложены черной бумагой. Иное окно оставлено приоткрытым в напрасной надежде на хотя бы легкое дуновение прохладного ветерка, ведь жара стоит гнетущая, невыносимая, однако и тут позаботились о том, чтобы ни один лучик света не выбился наружу... Никогда, никогда в жизни не видела я такого: город погружен в полную, абсолютную тьму — наверное, именно в такую вот черную ночь сталкиваются на перекрестке герои какой-нибудь комедии плаща и шпаги, два друга или два брата, сходятся в яростном бою, не узнав один другого. Тонут в ночи дома, без лица, без возраста, без стиля, какие-то непонятные выступы, извивы, решетки; тонут в ночи невидимые углы, улицы непохожи на улицы, потому что не видно, где они начинаются и куда ведут. Низкие дома—или, может быть, более старые — словно распластались по земле, так что какой-нибудь навес, крыша, карниз возникает совсем неожиданно перед моим растерянным взором; дома повыше теряются в черном небе, у них нет формы, нет контура, силуэта, реально только ощущение высоты, громоздится этаж на этаж, много, много этажей, не знаю сколько. Иногда я пытаюсь осветить фонариком бесконечные стены, надеюсь обнаружить какую-нибудь надпись, название: улица такая-то, такая-то или такая-то — я знаю два-три названия. Но ничего нет. Один только дурацкий пацифистский плакат, он еще с утра несколько раз попадался мне на глаза: оловянные солдатики, игрушечные пистолеты, деревянные пушечки, жестяные сабли: «Мать! Не дари своим детям такие игрушки!» И это здесь, в разбитой, искалеченной стране, где каждую минуту может повториться 3 мая: человек с раскинутыми руками, не пригвожденный и все-таки распятый, а напротив пригнулись, старательно целятся безжалостные стрелки — черные тени, создания великого Гойи!.. Еще плакат, порванный, забрызганный 31

грязью: две печальные, жалкие женщины легкого поведения, намалеванные красным на хинно-желтом поле: воззвание к проституткам: «Свободные женщины! Новая жизнь даст вам возможность заняться трудом, почувствовать себя человеком». Снова мигаю фонариком: «Масонство против фашизма, за новое бесклассовое общество». Чувство затерянности, бесприютности все растет, я одна, всеми покинутая, в этом пустынном городе, нельзя даже сказать, что на улицах темно, темнота всюду — беспросветная, всеобъемлющая, непроницаемая. Я поднимаю глаза к небу, словно моряк, чье судно заплуталось в бескрайнем океане, я пытаюсь найти дорогу по звездам. Но звезд нет, нависли тяжелые тучи. Фонарь, такой же, как мой, родной его брат, светится словно глазок, не понять, далеко или близко. Бегу на свет. «Сеньор! — кричу я.— Сеньор! Сеньор!» Огонек качается будто в нерешительности. «Мсье! Мсье!» Огонек гаснет. Я догадываюсь: «сеньор» или «мсье» звучит здесь, наверное, как некий анахронизм, что-то вроде ci-devant1 во времена Французской революции, и я кричу: «Товарищ! Товарищ!» И потом: «Camarade... Camarade...»1 2 Молчание. Снова тьма обступает меня со всех сторон. Если бы опять попалась скамейка, вроде той, на которой я сидела на площади, можно было бы подождать какого-нибудь прохожего или просто просидеть до рассвета, хоть это и долго, очень долго, бесконечно много томительно тянущихся часов. Не знаю, что делать. И тут меня охватывает полное безразличие, я сдаюсь, колени мои подгибаются, я устала, страшно устала. Бесполезно шагать дальше. И все-таки в последний раз собираю всю свою волю — а вдруг стоит пройти чуть-чуть, и кто-то откроет окошко как раз на уровне моего роста —больной, может быть астматик какой-нибудь, которому не хватает воздуха, и вот сейчас я увижу его бледное лицо... И вдруг—сирены, множество сирен, со всех сторон воют сирены. Тучи теперь хорошо видны, их пронзают лучи прожекторов, лучи пересекаются, образуют углы, геометрические фигуры, шарят над крышами города, над колокольнями, над бесконечными нагромождениями этажей. Слышится далекий рокот моторов. Все громче, громче (ах, как много самолетов летит, думаю я). Частый сухой треск—зенитки. Выстрелы следуют один за другим, эхо заполняет короткие паузы. Грохот взрыва, тяжелый, далекий — кажется, довольно далекий. И еще один. И еще — на этот раз как 1 Бывший (франц.). 2 Товарищ (франц.). 32

Перейти на страницу:

Похожие книги

Сильмариллион
Сильмариллион

И было так:Единый, называемый у эльфов Илуватар, создал Айнур, и они сотворили перед ним Великую Песнь, что стала светом во тьме и Бытием, помещенным среди Пустоты.И стало так:Эльфы — нолдор — создали Сильмарили, самое прекрасное из всего, что только возможно создать руками и сердцем. Но вместе с великой красотой в мир пришли и великая алчность, и великое же предательство.«Сильмариллион» — один из масштабнейших миров в истории фэнтези, мифологический канон, который Джон Руэл Толкин составлял на протяжении всей жизни. Свел же разрозненные фрагменты воедино, подготовив текст к публикации, сын Толкина Кристофер. В 1996 году он поручил художнику-иллюстратору Теду Несмиту нарисовать серию цветных произведений для полноцветного издания. Теперь российский читатель тоже имеет возможность приобщиться к великолепной саге.Впервые — в новом переводе Светланы Лихачевой!

Джон Рональд Руэл Толкин

Зарубежная классическая проза
Убийство как одно из изящных искусств
Убийство как одно из изящных искусств

Английский писатель, ученый, автор знаменитой «Исповеди англичанина, употреблявшего опиум» Томас де Квинси рассказывает об убийстве с точки зрения эстетических категорий. Исполненное черного юмора повествование представляет собой научный доклад о наиболее ярких и экстравагантных убийствах прошлого. Пугающая осведомленность профессора о нашумевших преступлениях эпохи наводит на мысли о том, что это не научный доклад, а исповедь убийцы. Так ли это на самом деле или, возможно, так проявляется писательский талант автора, вдохновившего Чарльза Диккенса на лучшие его романы? Ответить на этот вопрос сможет сам читатель, ознакомившись с книгой.

Квинси Томас Де , Томас де Квинси , Томас Де Квинси

Проза / Зарубежная классическая проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Проза прочее / Эссе
Этика
Этика

Бенедикт Спиноза – основополагающая, веховая фигура в истории мировой философии. Учение Спинозы продолжает начатые Декартом революционные движения мысли в европейской философии, отрицая ценности былых веков, средневековую религиозную догматику и непререкаемость авторитетов.Спиноза был философским бунтарем своего времени; за вольнодумие и свободомыслие от него отвернулась его же община. Спиноза стал изгоем, преследуемым церковью, что, однако, никак не поколебало ни его взглядов, ни составляющих его учения.В мировой философии были мыслители, которых отличал поэтический слог; были те, кого отличал возвышенный пафос; были те, кого отличала простота изложения материала или, напротив, сложность. Однако не было в истории философии столь аргументированного, «математического» философа.«Этика» Спинозы будто бы и не книга, а набор бесконечно строгих уравнений, формул, причин и следствий. Философия для Спинозы – нечто большее, чем человек, его мысли и чувства, и потому в философии нет места человеческому. Спиноза намеренно игнорирует всякую человечность в своих работах, оставляя лишь голые, геометрически выверенные, отточенные доказательства, схолии и королларии, из которых складывается одна из самых удивительных философских систем в истории.В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Бенедикт Барух Спиноза

Зарубежная классическая проза