для будущего, для дальнейших действий. Ну и, следовательно, состоим под неусыпным надзором. Если я, например, попытаюсь бежать от всего этого, то из Германии меня не выпустят без серьезного повода. А найти такой повод пока что не удается».— «Существует в стране хоть какое-то сопротивление?» — «Дай-то бог! Появляется даже «Роте Фане» 1 крошечного формата».— «Так почему бы тебе не попробовать связаться с подпольщиками?» — «Недреманное Око сразу же меня углядит. И потом, надо признаться, храбростью я не отличаюсь, у вас, в Латинской Америке, где настоящих мужчин хватает, меня назвали бы бабой».— «Как же ты умудрился попасть в такую ловушку?» — «Да все хотел быть вне политики. Это в наше-то время, дурак! Да, да! Не смотри ты так на меня. Когда мы с тобой познакомились, на Монпарнасе только и разговоров было о том, что художник должен повернуться лицом к жизни, вступить с ней в контакт, помнишь?.. Ну и я не хотел отстать от других. Но только с одним условием — ни в коем случае не впутываться. Вступить в партию означало подчиниться дисциплине. Я хотел быть левым, но не в общепринятом смысле, а предпочел «третий выход». Формула очень проста: капитализм ты отрицаешь начисто (чувствуешь себя мятежным, молодым, привлекательным...), и в то же время заявляешь, что марксизм устарел, изжил себя (меня не проведешь! Я не из тех дураков, которые верят в лозунги!), надо искать другой выход; и тут одни приходят к дзен-буддизму, другие — прямо в Мюнхен. Я пришел в Мюнхен. Бросил вдруг «Аспирин Байера», стал служить национал- социалистам в одной из важнейших государственных организаций, выполняющих ответственную миссию. И вот теперь вместо чемоданчика коммивояжера в моих руках меч Зигфрида. Я ведь светловолосый, Рыжий и имею законное право — мне даже советуют, меня поощряют — спать со всеми светловолосыми женщинами, какие только есть на белом свете. Все рубенсовские бедра принадлежат мне! Все олимпийские богини, которых снимала Лени Рифеншталь1 2, мои,— спортсменки, что прыгают в длину, плавают кролем, бегают стометровку, мускулы у них так развиты, просто описать тебе не могу, чудо, да и только, во сне не приснится! И тысяча лет впереди! (Ганс вдруг понизил голос, изменил тон.) Прошло меньше года, и я увидел, узнал это. (Он 1 «Красное знамя» (нем.) — газета немецких коммунистов. 2 Рифеншталь, Лени — немецкий режиссер. Снимала фильмы, прославлявшие нацизм, в частности «Олимпийские игры» (1936). 118
указал в сторону Бухенвальда.) И глядеть на него мы обречены в течение тысячи лет. Моя трагедия в том, что я не хотел впутываться, а впутался так, что хуже и быть не может. Впутался в войну, ибо грядет война, чудовищная, небывалая, она уже близко. Мы ведем агитацию, стараемся привлечь на свою сторону немцев, живущих в Чили, Боливии, Парагвае, Мексике... Генеральная репетиция проводится в Испании, легион «Кондор» и прочее. И в этой войне я, вероятно, умру самой страшной смертью—смертью человека, погибшего за дело, в которое не верил. Бессмысленный, самый что ни на есть дурацкий конец».— «Умереть просто, чтоб покончить счеты с жизнью? Разве не лучше уйти в подполье, бороться, не жалея себя и жизни?» — «Я боюсь пыток. Если меня прижмут, я принесу больше вреда, чем сейчас, у них на службе...» Мы подходили к отелю «Слон», я остановился, схватил Ганса за отвороты пиджака: «Если ты такой герой и за тобой, ты говоришь, следят Всеслышащие Уши и Недреманное Око, как же ты всерьез займешься завтра моим делом?» Лицо Ганса вытянулось, губы дрожали, он опустил голову, достал платок, медленно, словно оттягивая неизбежное, стал протирать очки... Он еще ничего не сказал, но я уже знал — сейчас он скажет непоправимое, самое страшное. «Придется наконец сказать тебе правду,— начал Ганс,— с тех самых пор как мы выехали из Берлина, я все тяну, откладываю, не решаюсь.— Ганс старался ободриться, заговорил громче: — Ничего не надо делать. Слышишь? Ничего. Я все выяснил... Отец Ады, адвокат, был, как еврей, лишен возможности работать по специальности. Ветеран войны 1914 года, награжденный за участие в битве при Вердене, он считал, что имеет заслуги перед Германией, как и его друзья — тоже крупные специалисты, тоже евреи и участники войны. Они собирались у него в доме, консьержка донесла, и в один прекрасный день всех арестовали. Приехала дочь, ей рассказали о случившемся, она вошла в квартиру — все перевернуто вверх дном, замки сорваны, дверцы шкафов открыты, ящики вывернуты, бумаги разбросаны. И тут Ада совершила непоправимую ошибку — она пришла в ярость, она кричала, топала ногами и на глазах по грясенных соседей ударила по физиономии какого-то нациста... В ту же ночь ее взяли люди Гиммлера...» — «Но...» — «Ни о каких апелляциях речи быть не может. Тут уместно вспомнить слова Новалиса, кажется, весьма поэтичные: «в ночи, в тумане». Все произошло в ночи, в тумане. Никто ничего не видел, не слышал, никто ничего не знает. Ее увезли в страну, куда не доходят письма и 119