– Во, мля, пропустили, что ли? Семена не уложили? А Вова Самохин, агроном хренов, девок наших в это время щупал? – Чалый с кислой рожей скрылся за дверью, а через пять минут выбежал в комбинезоне, заканчивая на ходу беседу с женой – Ага, на побегушках! Зато кушаете хорошо и пианино у дочки не белорусское, а «Петрофф», блин! Заграница. В «Альбатросе» только у Дутова такое. И вот у нас.
Он вышел за штакетник, со всеми поздоровался и спросил.
– Без агронома сеять будем? И зачем на две клетки весь народ в поле гнать?
Следующие полчаса проснувшееся население корчагинского внимательно слушало громкий и живописный рассказ Данилкина о Семёне Моргуле и его таланте творить глобальные фотографические чудеса.
– Фильм «Война и мир» Бондарчук пять лет снимал. Показывали в шестьдесят шестом и седьмом. Вы все смотрели, да не раз. Так почти тридцать миллионов долларов на него спустили. В массовке основной битвы 120 тысяч солдат наших срочников бегали. Бесплатно причём. Сто двадцать тысяч, бляха! И Бондарчук управился же! Ну, может, ассистенты помогали, конечно. А получилась эпопея. Огромная. Нам этого не надо. Нам Сёма сделает фотоэпопею чуть миниатюрнее. Но он выдающуюся сварганит картину. В обкоме рыдать будут от счастья, что есть на кустанайщине такие герои как мы. И повесят наши снимки на центральной площади. Может даже на ВДНХ в Москву потом прорвемся. В журналы попадём всесоюзные. В «Огонёк», «Крестьянку», «Сельское хозяйство СССР»! Вот, бляха, мероприятие. Надо прокрутить с умом и без ошибок.
– А чё? Первый раз нам тюльку втюхивать? – потер руки Чалый. – Я какую тут роль играю?
– Соберать всех по полной форме и поставить на клетки. Там разберемся уже с фотографом, – сказал Копанов. – А я пойду флажки со склада возьму лишние, да вымпела ударников.
-Тебя, Кравчука и Савостьянова отдельно сфоткают. А про «королеву» нашу
Айжаночку Карумбаеву будут прямо альбом отдельный делать. – Данилкин стал переминаться с ноги на ногу. Волновался и торопился, значит, – Сёма
карточек про неё штук тридцать сделает, а Витёк вот всё хорошее напишет. Пойдет и в газету, и на площадь, на ВДНХ и в альбом. Его печатать будут в типографии в Алма-Ате.
– Гриша, ты откуда знаешь всё? – удивился Алпатов, парторг. – Моргуль вроде ничего про это не говорил.
– Да он мне звонил позавчера, – захохотал директор Даилкин. Потому, что они с Сёмой ловко всех разыграли. – Мы всё обговорили. Теперь надо делать побыстрее. А то Семён Абрамович в кабинете с водкой один на один уединился. А там три флакона в шкафу. Прочешемся – хана обеим сторонам-участникам. А Моргуль до утра из творчества будет изъят. Да ещё с утра на больную голову и руки с трясучкой не снизойдет вдохновение к Сёме.
– Всё, я убежал, – махнул рукой Чалый и исчез.
– Мы тоже пробежимся через Кравчука, Артемьева и Валечку Савостьянова, – пошли в разные стороны парторг и председатель профкома. – А они потом россыпью охватят всех и через два часа трактора в сцепках и с флажками да вымпелами будут стоять на клетках в боевом порядке.
– А я в контору пошел. Свистните потом, – Данилкин повернул кепку козырьком вперед и вразвалку двинул к себе в кабинет, надеясь застать большого мастера фотографии в состоянии, пригодном для творения шедевров. Витёк, корреспондент начинающий, торопливо шел рядом и заваливал Данилкина разнообразными деловыми вопросами, из чего директор успел сделать вывод, что парень далеко не дубина стоеросовая и не тупырь. Но кроме выводов сделать не успел ничего. То есть, ничего не ответил. Только собрался, как увидел, что с конторского крыльца спускается в меру толстый и лысый, маленько сверх меры поддатый и розовощёкий творец художественного фото, почти гений Семён Абрамович Моргуль.
– Где машина твоя, Гриня? Надо уже рассредоточиться на полигоне и ваять нетленное и неповторимое, – почти трезво и без торможения на сложных словах пропел Моргуль. – Я за себя сей момент так скажу, что мне в дурдоме ужо пять лет прогулы пишут. Это ты, дурбецало, меня на водяру наказал! Я и хлебал эту ханку с тоски одиночества. Сознаёшь, шлимазул, промах? Или по Вам не будет? Ладно, сам с себя малоумного сделал. Если человек адиёт, так это надолго, а если поц – так навсегда. Спасибо папе с мамой, что я адиёт, но не поц. Значит счас ветерком обдует и опять я буду как юный, полный желаний и мастерства. Всю жизнь с шухера выходил гусём гордым. С голоштанного детства даже в зусман вылетал расхристанным через парадное с фонарем на двор, где соседи трусили ковры и сохнули белье, а ихние кинды и мои, блин, сверстники катали в маялку, пожара, жмурки и, чуть что, хипишились: «Шухер!». А я дико извиняюсь – шухер и гордый гусак – оно совсем-таки две большие разницы. Не кипяти нервы и береги мозги для инсульта, если их в тебе осталось, всех трех параллельных извилин. Вот помимо них лично я – гусак. Меня этой водкой со шнифтов не собьешь. Короче – получи, фашист, кастетом от русского мальчика Зямы. Пошли работать на искусство!