Она приходила ко мне или я к ней каждый день, и, как и Картер, она взяла на себя смерть, к которой не имела ни малейшего отношения, — то ли безумие продиктовало ей такое признание, то ли она решила, что лучше быть вздернутой за убийство, чем медленно гнить в агонии. Мне нечего было ей сказать. Хуже того, я был связан по рукам и ногам, единственное, что я мог, — даровать ей прощение, но я не могу прощать за то, чего не совершали, и ни она, ни Картер не желают признаться в чем-нибудь еще. И уходят в тревоге, с грузом на душе, я остаюсь сидеть в темноте, отягощенный грузом прощения, что доверил мне Иисус для раздачи нуждающимся, но те, кто действительно нуждаются, уходят ни с чем. Я почувствовал себя бесполезным. И это придавило меня.
— Ты никого не убивала, — сказал я.
Слова посыпались из нее: “убилаего, своимируками, разодралаего, искусалаего, моя смерть, моя, да. Я царапала его ногтями, резала ножом, рубила топором”. Снаружи все то же пение. Как им не надоест, недоумевал я, повторять один и тот же распев столь долго, громко и задорно; их дурацкое упорство бесило меня. Чем дольше она бормотала, все быстрее и безумнее, тем медленнее я повторял:
— Ты никого не убивала.
Свободной рукой я перекрестился — дважды. Казалось, смерть бродит рядом с ней, хотя я не мог объяснить, почему мне так казалось; кое-кто выздоравливает от этой испепеляющей болезни, а она молода, — но от нее пахло смертью. Воздух вокруг нее тяжелел и отдавал плесенью. Камни, словно крупный град, стучали о церковную дверь. Я не знал, что сказать ей во спасение, и ни одно руководство по исповедям не помогло бы мне. С тех пор, как Иисус отдал свою жизнь, сокровищница добрых деяний ломится от прощения, от милосердия. Мы — те, кто стоит на этой неисчерпаемой груде золота, но самые нуждающиеся уходят ни с чем.
— Ты прощена, — сказал я, ибо любые ее поступки, совершенные или нет, значения более не имели, как и то, за что Господь наслал на нее болезнь, изувечившую ее тело и разум; еще день, другой, третий — и она, быть может, ляжет в могилу, земля набьется ей в рот и глаза, а кожа ее наконец остынет и посереет. При этой мысли рука моя обхватила ее руку, сжала, и трудно было сказать, от чьей ладони исходит утешение. — Ты прощена, — повторил я громче, ведь церковь наконец опустела, никого, кроме нас двоих.
По крайней мере, я так полагал, но когда я допил остатки пива, закрыл глаза и, поставив свечу на колени, принялся скороговоркой читать вечерние молитвы, голос раздался по другую сторону перегородки, я вздрогнул, сердце в пятки ушло.
— Отче.
— Кто там?
— В нашей земной жизни бывает очень трудно поступить правильно. Некогда у меня был друг — точнее сказать, союзник, — и он совершил нечто дурное, я знал об этом, но долго притворялся, будто не знаю, и был полон решимости защищать его, если придется.
— Это вы? — спросил я.
Он не ответил, да ответа и не требовалось. Паршивец благочинный. В последнее время я наслушался его голоса, увы, и в придачу он благоухал мылом Ньюмана, которым попользовался, встав с постели Ньюмана. Дорогое белое мыло из Венеции, а не черное, каким мы тут моемся. Добротная перина, и не таким, как благочинный, на ней спать.
— Вы согрешили и пришли покаяться?
— Да, отче, — ответил он, — я подслушивал. Однако, насколько мне известно, подслушивание легко прощают, ведь оно случается из любопытства, кое является предпосылкой к вере.
— В любом грехе главное, что за умысел преследовал согрешивший.
— А-а, тем лучше для меня. Мой умысел заключался лишь в том, чтобы дождаться своей очереди на исповедь, но… — он постучал по дубовой перегородке, — двери здесь не слишком толстые.
Я посмотрел вниз на свечу, и пламя ее будто взметнулось к моему лицу, адово несгораемое пламя, и уже не один-единственный фитилек, весь мир пылал — зрелище страшное и прекрасное.
— Видите ли, я подслушал исповедь девочки-прислуги, — пояснил благочинный. — Забавно она высказывалась, не правда ли? Тауншенд ссорится с женой, связывает ее. Из-за чего они поссорились? Говорят, Сесили Тауншенд очень расстроена смертью Ньюмана. Больше, чем многие прочие.
— Грех ваш прощен. Прочтите пять раз “Отче наш”. А теперь прошу, уходите. Я устал.
— Будь краток, безжалостен и побыстрей заканчивай. Разве не так проходит исповедь? Заставить их прийти и отослать прочь. Нет нужды выслушивать их речи.
— Чего вы хотите? — спросил я.
— Расскажите о Ральфе Дрейке.
— При чем тут Ральф Дрейк?
— Он был влюблен в вашу сестру, а ваша сестра, по слухам, была не чужой Ньюману. Соперничество, как думаете?
— Целитесь наобум, — окончательно рассвирепел я.
Благочинный был из тех людей, кто сбивает камнями птиц, зажмурившись.