Днем в летней степи знойно и душно, над серой горчащей полынью и озерками волнующегося седого ковыля, желтоватыми неровными жилами дорог стоит марево, в котором тает путник и окружающая действительность, ночью — под звездным небом — степь выстывает быстро, и ранним утром на травах лежит роса, а глина дорог, ожидающая утренних воробьев, темнеет и кажется вязкой.
Они шли по степи уже третий час.
Скрябин закашлялся.
— Что-то я себя неважно чувствую, — сказал он.
— Похоже, не дойдешь, — согласился Ойкуменов. — И сидеть здесь с тобой никакого резона нет. Судьба, брат!
— Разведи костер, — попросил Скрябин.
— Спички беречь надо, — возразил Ойкуменов.
Лицо у него было задумчивое, словно он прислушивался к звучащему в нем самом голосу.
— Я замерз! — сказал Скрябин.
— Это, брат, ничего, — голос Ойкуменова стал торопливым, словно он принял какое-то решение, не слишком приятное для товарища. — Это не ты мерзнешь, это душа из тебя выдирается. Умираешь ты, брат!
Скрябин выругался.
— Это ты зря, — все так же невнятно сказал Ойкуменов. — Зря Бога гневишь. Сам понимаешь, против судьбы не попрешь. Если тебе суждено, то это, как татары в Крыму говорят, — кысмет, судьба, значит.
Он встал, закидывая сумку на плечо.
— Ты куда? — встревожился Скрябин.
— Пора мне, — Ойкуменов посмотрел на багровое унылое солнце у горизонта. — Надо до ночи найти какой-то ночлег.
— А я? Как же я? — Скрябин попытался привстать, но измученное тело его не послушалось. — Как же я?
Ойкуменов с жалостью посмотрел на него.
— Не ходок ты, — сказал он. — Куда ты пойдешь? Отходил, брат. Ты ложись, ложись поудобнее, лежа помирать легче.
— Сволочь ты, — сказал Скрябин и заплакал от бессильной злобы и досады на самого себя, что не может он встать и разобраться с подло бросавшим его попутчиком.
— Это ты зря, — без особого раздражения сказал Ойкуменов. — У каждого своя звезда, твоя… — Он ткнул пятерней в направлении садящегося солнца. — Твоя почти закатилась. Так что, брат, прости и не держи меня — путь-то еще неблизкий.
— А как же я? — снова спросил Скрябин, еще не веря, что его так нагло и бессовестно бросают.
— Степь отпоет, — Ойкуменов прощально поднял руку и пошел прочь. Он уходил, не оборачиваясь, как уходит человек, полностью уверенный в своей правоте. Кажется, он даже что-то насвистывал, а быть может, это свистел степной горячий ветер юркой змейкой несущийся над пряной полынью и кладбищенски седым ковылем. Скрябин с бессильной яростью и страхом следил, как он удаляется. Фигурка Ойкуменова становилась все меньше и меньше и наконец превратилась в маленькую черную точку, быстро слившуюся с землей. Скрябин лег на спину.
В темнеющем небе зажигались первые звезды, робкими россыпями они, подобно сыпи, высветились в ровных и спокойных небесах. Далекие и равнодушные человеческому горю, они смотрели на землю все так же, как и миллионы лет назад. Наверное, они видели нашествие Батыя и половецкие пляски в степях, горящие немецкие танки, яростные рубки конников, толпы беженцев, стремящихся в хлебный город Астрахань, а теперь они со сдержанным любопытством смотрели, как умирает одна из разумных точек мироздания, предательски брошенная в степи. «И слава Богу! — успокоил себя Скрябин. — Мучения мои кончатся!»
Умирать, однако, не хотелось.
Борясь с холодом, Скрябин сделал несколько гимнастических упражнений и зашагал по дороге — пусть неспешно, но все лучше, чем на одном месте сидеть.
Сначала сзади показался прерывистый свет, потом послышался звук мотора, потом кто-то посигналил, сгоняя путника с дороги, и, наконец, хлопнула открытая дверца кабины.
— Куда намылился, Сан Саныч? — сказали сзади, и Скрябин позволил себе обернуться.
У темнеющей в сумерках машины виднелся человеческий силуэт.
— Денис, ты? — спросил Скрябин, вглядываясь в водителя.
— Я, я, — совсем по-немецки отозвался водитель. — Кто же еще? Вы драпать стали, а мне пришлось полдня машину книгами грузить. Упрел, пока все погрузил.
— И куда ты теперь? — спросил Скрябин, уже угадывая ответ.
— Куда же еще, в город, конечно, — сказал Завгородний.
— Подбросишь маленько?
— А ты, Сан Саныч, куда собрался?
— В город, — вздохнул Скрябин.
В кабине пахло махрой и бензином. Мотор гудел ровно и не очень сильно. Клонило в сон.
— Я бы на твоем месте в город не очень рвался, — сказал Завгородний.
— Это почему? — лениво спросил Скрябин.
— А потому, — Завгородний хмыкнул. — В военные преступники тебя, Сан Саныч, записали. Меня в Еглани из губернского комитета мужик допрашивал. Ориентировку на тебя показывал. Тебя же к руководству Егланской повстанческой армии причислили. И геноцид в отношении населения соседних районов паяют. Будто ты в селе Голодовка Пироговского района местного жителя вместе с имуществом в хате живьем сжег.
— Ты же знаешь, то брехня это! — с жаром вскричал Скрябин.
— Я-то знаю, — согласился Завгородний. — А они? Еще говорят, что ты специально из Царицына сбежал, чтобы в сельской глуши производство оружия массового поражения наладить, — безжалостно продолжал водитель.
— Ну врут же, врут! — застонал Скрябин. — Я же за солью, сам знаешь!