Тимофей уставился на финку. Была она ни стара, ни молода и, по нынешней ущербности казалась Тимофею огромной. Это её сильные ручищи извлекли его из трюма. Это она, не ведая устали, перетаскивала живой груз теплохода с монастырской пристани на гору, где располагались трехэтажные корпуса интерната для инвалидов Великой Отечественной войны. Тимофей помнил её руки, когда он, обессиленный шестичасовой качкой, не мог совладать со своим телом. Тогда она обнимала его нежно, как любовника. Сохви – безмолвная и обязательная, помогала сестрам милосердия, но в интернате не жила, на работу не нанималась. Сохви имела домик в поселке, в трех верстах от интерната, большую серую в яблоках кобылу и её сына, серенького жеребчика по кличке Кипарис. Каждый день Сохви вкатывалась в интернатский двор в своей повозке. Начальник интерната скупо платил ей за вспашку огорода и за работу в прачечной. По валаамским меркам, Сохви была богачкой, но от платы никогда не отказывалась.
– Наклонись-ка ко мне! – щебетал Тимофей, скаля пустые десны. – Я тебе скажу, как по-русски.
Сохви покорно наклонилась. Он увидел её нос и обветренные щеки совсем рядом. Но целью его являлись губы финки, большие, влажные, яркие. Ловко подбросив тело над тележкой, он клюнул Сохви в губы. Хотел губами прикоснуться к губам, а попал в подбородок. Очень хотелось укусить, ещё больше – поцеловать. Но ни того, ни другого никак не удавалось сделать.
– Опять не получилось! – Тимофей сплюнул.
Сохви распрямилась и теперь надменно взирала на него со своей недосягаемой высоты.
– По-русски – дурак! – бросила она и ушла.
Вскоре финка снова появилась в дверях. В каждой ручище – по большой корзине. В каждой корзине – по паре «самоваров». «Самовары» – парни молодые, но без рук, без ног. А многие и без языка – контуженые. Наверное, сама их и пеленала. Быстро у неё это получается, ловко. Ворочает Сохви инвалидов с боку на бок, а те только покряхтывают и радуются. Хоть и большие у Сохви руки, зато женские, гладкие, выносливые – от тяжелой работы не портятся. Замкнуто её лицо не улыбчиво, угловато, молчалива она, а всё ж баба и пахнет бабой. Тимофей тоже пеленал «самоваров». Бывало такое. Но от его руки искалеченные тела ускользали. Он спеленает или слишком туго, или наоборот – оставит щели. Тогда больного человека прохватит ладожским сквозняком. Такому от пневмонии ли, от насморка незамедлительно верная смерть. Тимофею обязанности няньки надоели, а приткнуть себя к иному делу не получалось. Так, под предлогом сортировки хранящегося там картофеля, он стал наведываться в храм. Поначалу попросту пил и там, закусывая горькую подопревшими сырыми клубнями. Но в храме пилось как-то скучно, без аппетита и более двухсот граммов никак не вмещалось. Чудилось Тимофею, даже на трезвый ум, будто смотрят на него с темных сводов прекрасные лики. Смотрят по-разному: кто с насмешкой, кто с укоризной, кто с жалостью. Ночуя в провонявшей мочой палате, он грезил о безбрежной свободе храмовых сводов. Будто вовсе нет у храма потолка, будто купол его возносится в бесконечную высоту, откуда и смотрят на него строгие лики. И от взглядов этих он и сыт, и пьян, и весел, и крылат. Надо, надо опять наведаться туда. Хоть немножко побыть. Хоть полчасика. Тимофей заторопился.
– Эй, летчик! – засмеялся старик. – Крылатая твоя душа! Куда собрался? Снова картошку перебирать? В нашем храме наиглавнейшему партийному вождю поклонов не кладут. Так там его усов ещё к стене не пририсовали!
– Антисоветские речи? – зарычал Тимофей.
– Какие?! – Фадей поднялся навстречу Сохви, принял у неё одну из корзин. – Ишь ты! Слова он знает! Речи! Помоги-ка корзины на дерево повесить!
– Издеваешься над одноруким и безногим? – набычился Тимофей. – Мне самому бы кто помог! Хоть на опохмел бы кто налил! Да и они тоже люди. Посмотри…
Тимофей примолк, поймав взгляд одного из обитателей корзин. Этого парня он сам вчера утром угощал жиденькой интернатской кашей и поил морковным отваром из чайника с отбитым носом. Тогда, утром, парень ни в какую не хотел отвечать на его разговоры, лишь прикрывал глаза и судорожно сглатывал пресную, пахнущую прогорклым маслом пищу. Теперь же серые глаза его были широко распахнуты и устремлены на Тимофея. Казалось, ещё миг – и он выпростает из прелых пелен жилистую, худую ладонь, окликнет по имени, попросит о чем-нибудь. От такого взгляда не убежишь. А старик не переставал ворчать:
– Не на землю же их ставить? Вешай на ветки! Посмотри, коты кругом шныряют. Неровен час, героев войны обидят. Говорю тебе: на сучья. Ну что же ты, Сохви? Я говорю: выше вешай. Вот сюда, в тень! Эк, рыбой-то от тебя прет! В тенек, под веточку. Нет, не туда! Там осиное гнездо! А ты куда, шустрила? Ног нет, а скачешь зайцем! Возьми хоть пук травы, будешь ос от них отгонять. Ах ты, крылатая душа! Сохви, посмотри, как помчался!