– Какие там портки! У него обеих ног нет! Не портки – одно название. – Тимофей наконец изловчился, ухватился левой рукой за каркас кровати и вытянул своё тело из пружинного плена. Удар о грязный пол оказался чувствительным, а Валентин не умолкал. И то правда. В крошечное оконце их кельи вливалась ясная лазурь. Погода хорошая, и у юного калеки не болят давно отнятые руки и ноги.
– Ты выматерил обоих: и фронтовичку, и её муженька. Тот ответил тебе, ну ты и полоснул его крюком. Лада обозлилась. Когда ты вторую бутылку выпил и уснул, она забрала твой крюк и унесла. А фронтовичка…
– Почему ты называешь Панкратову фронтовичкой? Разве мы не все тут фронтовики?
– Я не фронтовик, – всхлипнул Валентин. – Мы только в бой успели вступить и всё. На минное поле сразу попали. Я и немца-то ни одного не убил. На минном поле какие немцы? И всё.
Тимофей знал, что Валька уже плачет. Уж крутит бессильно головой, уже мочит подушку. Беда с ним. Никак не может смириться! И смотреть на него тошно, и не жалеть невозможно. Тимофей справил нужду, воздвиг тело на тележку. Что ж делать? Надо идти на сестринский пост. Хоть воды для бедолаги спросить.
Руки, ноги, голова – роскошь невообразимая. Мечтает человек о богатстве или, положим, о бабе особо красивой и недоступной мечтает. А всего-то надо ему для счастья: пару рук, пару ног и чтоб голова соображала. Без хорошо соображающей головы руки и ноги сохранить в целости намного труднее. А без ног и только с одной рукой как донести чашку до постели тяжело больного товарища? Ах, эти коридоры – окошко в торцевой стене. На потолке запыленные лампочки, и те не светят. И это роскошь, потому что зимовали вовсе без электричества. На две палаты – одна керосиновая лампа. Да к чему свет слабовидящим или вовсе слепым? Вот Лада – счастливица. И свет ей не нужен – ей всегда светло. И руки-ноги целы. И душевная она. Вон идет навстречу по коридору. Наверно, опять ангелом ведома. И он же, ангел, нашептал ей про Валькину горесть. Опять плачет Валька-инвалид Отечественной войны, и часа не провоевавший. Тимофей видел, как Лада вошла в их общую келью. Его крюк она держала навесу за ремешок крепления. Тимофею не хотелось торопиться, тем более что в левой ладони зажата кружка с водой. Поторопишься – расплещешь. А до завтрака ещё далеко, чая нет, но надо же хоть чем-то напоить бедолагу. Пока Тимофей добирался до кельи, плач Валентина утих. Ильин протиснулся в приоткрытую дверь, гордясь тем, что кружка всё ещё полна. Он увидел знакомый силуэт на светлом фоне оконца. Прямая спина, длинное до пола, одеяние, чем-то напоминающее монашеские ризы, плотно облегающий голову платок. Валентин молчал – ни всхлипа, ни движения грудной клетки.
– Умер? – догадался Тимофей.
– Да, – отозвалась Лада.
– А может, уснул? Он только что плакал.
– Он умер, – коротко сказала Лада. – Я точно знаю – умер.
Она держала ладонь на Валькином переносье, так, чтобы прикрыть сразу оба глаза.
– Если б я водки ему дал, может, он и пожил бы ещё, – буркнул Тимофей. – Может быть…
– Может быть, – эхом отозвалась Лада.
– Но ты же забрала водку. И крючок мой забрала. Где сидор, а? Где стеклотара? – Тимофей шипел и плевался. Вода из оловянной кружки выплескивалась на грязный пол.
– С-с-сволочь! – взревел Тимофей. – Зачем забрала?! Жалко тебе?! Ты мне не жена! Знаешь, сколько я таких, как ты, имел?! А ты мне не дала!..
Тимофей размахнулся, но бросить кружку в картонное лицо не решился. Бросил в стену. Расплющенный металл покатился, загремел по заплеванному полу. Незрячие глаза в прорезях картонной маски отрешенно смотрели куда-то в сторону.
Тимофей вывалился на улицу. Нет, он больше не вернется в интернатский корпус. Конечно, до дальних скитов, уединенных мест, где раньше жили монахи, ему не добраться. Но и здесь оставаться больше нельзя. Невозможно оставаться.
– О чем страдаешь? – спросил старик.
– А ты присмотрись, – нехотя отвечал Тимофей. – Откуда так яблоками пахнет?
– Это ещё прошлогодние. Я их сохраняю в погребке, – был ответ. – Прошлый год был хороший урожай. Ещё осталось немного.
Старик порылся к карманах, достал небольшое сморщенное яблочко, протянул его Тимофею. Ильин вцепился пальцами в скользкий бок, да так, что из-под кожуры брызнула суховатая по весеннему времени мякоть.
– Да у тебя и зубов-то нет. Так откусываешь боковыми, будто кот.
– Не-а, нету. Немец зубы одним ударом высадил.
– Жрать, наверное, всё время хочешь? Ещё бы! Молодой! Который тебе год? Дай-ка угадаю, – бормотал старик, наблюдая, как Тимофей грызет яблоко.
– Не угадывай, дед, я так скажу. Тридцать шесть мне. По здешним меркам – старик. Вот Валька, мой сосед, он молодой. Ему – двадцать четыре. Но он уже умер, потому что добрый был. А я жив, потому что злой.