Оскальзываясь на каменном крошеве, спотыкаясь о древесный хлам – останки разметанных взрывами срубов – Вовка добрел до знакомых мест. Старинная купеческая уличка, знакомая-презнакомая, исхоженная вдоль и поперек. Здесь по обе стороны дороги стоят добротные двухэтажные дома. Первый этаж – всегда каменный, второй – сложен из бревен. Крыши покрыты свежим шифером. На окнах – резные наличники. Палисадников нет. Низкие окна первых этажей выходят прямо на тротуар. Каменная кладка на проезжей части – старая. Талая вода наносит грунт и летом трава пробивается в щели. В сырую погоду на улице грязновато, и прохожие жмутся к стенам домов и заборам. Между домами сплошняком – всё заборы, воротные столбы, ворота. Чтобы попасть, положим, в гости, надо постучать в ворота. Если тебя пустят во двор, придется обойти вокруг дома, зайти в пахнущие берестой и рассолом сени. Там найдется и узкая лесенка с перильцами – путь на второй этаж. А если выйти опять на двор – там, за грядками в ряд, сараи да погреба. А заборы все одинаковые да и домишки один с другим схожи – подернуты копотью, посечены осколками. Раньше он опознавал нянюшкино окошко по розовым соцветиям герани в голубом глиняном горшке, а ныне все оконца одинаковы: плотно зашторены, похожи на зажмуренные в ужасе глаза. Эх, хоть бы не застать на месте нянюшкиного жилья запорошенную снегом руину! Пусть никто не отопрет ворота – для такого мастака, как Вовка, несложно перемахнуть через двухметровый забор. Времена нынче нехорошие – незваному гостю никто ворота не отопрет. Темным-темна Московская улица, ни огонька, ни тени прохожего, но и руин тоже не видать. Ах, вот кажется, и знакомый домик: на каменном цоколе почерневший от старости сруб. Окна первого этажа плотно занавешены. Сруб над каменной кладкой уцелел, но крыша печально просела и прикрылась, будто стыдясь собственного увечья, снеговым покрывалом. Между порушенных стропил грозящим перстом торчала целехонькая печная труба. Посчастливилось нянюшкиному домику не сгореть, не обернуться горкой бессмысленного хлама. В первом, вросшем в вяземскую мостовую, каменном этаже теплилась жизнь.
Вовка перемахнул через знакомый забор и прямиком угодил в ямину. Площадной брани, сорвавшейся с бороды, преградил путь крестным знамением. Благо креститься теперь большевики не запрещают. Не запретили ведь они ему совершать панихиды над неупокоенными, сражавшимися за их же дело? Так не запретят и похоронить в вяземских снегах отважного героя – обидчика его новой жены. Вовка крался через загаженный двор, сокрушаясь о нынешнем беспорядке. За домом был хорошенький огородик. Там хозяйка овощи выращивала, там, в дощатых клетях, держали кур и коз. А ныне тишина: на знакомом дворе: ни блеяния, ни кудахтанья. Однако дровник заполнен более чем наполовину, выгребная яма исходит едва заметным парком и к ней ведет свежий след. Из дома-то никто не вышел, не справился у него, кто таков, к кому, зачем. Неужто опять придется заупокойные молитвы читать? Да ведь не лес же здесь, не болото. Вон, над крышами купол колокольни всё ещё виден. Есть кому творить панихиды. Скоро его ночь скроет, а так хочется эту ночь под крышей провести, в домашнем тепле кипяточку попить! Да он и за постой готов платить – за спиной полный мешок зайчатины. На болотах да в лесах трех огромных русаков убил. Да готовить их было недосуг, страшно в нынешние времена в лесу костры жечь.
Входная дверь оказалась не заперта, но это не насторожило Вовку. Дверь открывали недавно – снега не успело в щели намести. В теплые сени пробивался из-под двери свет. Хитрят жильцы. Так устроились, что с улицы домик выглядит нежилым. Вовка прислушался. Голосов не слышно. Никакой речи: ни русской, ни немецкой – ни-ни. Стараясь не шуметь, он пересек сени, открыл дверь в скудно освещенную кухню. Хозяйка стояла на пороге и смотрела на него так, будто ждала с самого утра.
– Здорово, князюшка! – Баба чуть не в ноги ему поклонилась.
Вовка бросил на пол мешок с зайчатиной. Задубевшие тушки зверьков зазвенели, соударяясь, как чугунные чурки.
– Мороз! Да, батюшка? Да отвечай же, или онемел?
Вовка смотрел на старуху, силясь совладать с телесной дрожью.
– Немцам так же кланяешься, старая? – спросил он наконец.
– Кланяюсь. А то как же!
– Это зайчатина. Плата тебе за постой. Пустишь? Мне баню и кипятка, и мыла дегтярного. Вши заели.
– Ото вшей большая опасность, князюшка. Уж мы-то тифа пока избегаем, но про империалистическую помним, как же! Тогда пол-Москвы в тифу лежало.
Евгения Фридриховна, баба Женя, была словоохотлива. Всё так же осмотрительно перемещала своё крупное тело по тесной горнице. На каждый осторожный шажок у неё приходился десяток слов. Слова всякие, и нужные-полезные и пустые, катились, жужжали, лились неудержимым потоком. Вовка оглядел горницу. Все вроде бы в порядке. Возле печи – груда дров, тех самых, что Евгения Фридриховна притащила из дровника. В печи весело горит огонь. На печи булькает в чугуне варево. Пахнет картошкой в мундире и хлебом из смесовой муки. В этом доме не голодают.