Гал осмотрел бойцов. Деме протирал очки белой тряпочкой, подняв их кверху и глядя на свет, и покусывал уголки губ. Уж такая у него была привычка — постоянно покусывать уголки губ, да еще то и дело протирать очки. Стоило очкам чуть-чуть свалиться с носа или упасть на них капле пота со лба, как Деме сразу переставал что-нибудь видеть. Очки эти как бы командовали им, они влияли на его движения, на выражение лица. Глядя на Деме, каждый невольно думал: сидеть бы ему тихо-мирно где-нибудь в учреждении, лучше всего в библиотеке, копаться в книгах, писать что-нибудь. А он вот здесь. С университетской скамьи — и прямо на фронт. Когда шло формирование красных частей, ему сказали, чтобы он шел к тарьянским металлистам, и он пошел. Там ему никто не обрадовался. Не понравилось бойцам, что он много рассуждает. Как-то ему сказали, чтобы он не трепал языком, а вместо каждого слова посылал бы лучше в сторону противника пулю, от которой куда больше пользы, чем от его болтовни. Начиная с того момента Деме словно подменили: ничего не страшась, он бросался в самую гущу боя, смело шел врукопашную. Про него стали говорить, что он ищет смерти. Но это было не так. Просто Деме хотел этим людям что-то доказать…
Усевшись на коробку с патронами, Келлнер дул себе в усы, стараясь распушить их, и улыбался. Он всегда это делал, когда нервничал. Возможно, он для того и отпустил себе такие длинные, свисающие к подбородку бесформенные усы, чтобы дуть в них да усмехаться. Раньше, до войны, в моменты, когда до разливки металла в формы оставались считанные минуты, а после на фронте перед самым боем Келлнер обычно сидел или стоял и дул из уголка рта на ус, усмехался, чувствуя, как шевелится щетина.
Бабяк смотрел на Келлнера и недоуменно качал головой, словно удивляясь его детской забаве. Когда Бабяк поворачивал голову, солнечный луч ослепительно сверкал на его до блеска начищенной звездочке на фуражке. Бабяк — человек педантичный, у него все блестит: пуговицы, сапоги, козырек на фуражке.
Пако стоял, опираясь на винтовку, и дремал. Он чуть-чуть раскачивался взад и вперед, и можно было подумать, будто его кто-то дергает за невидимую веревку, удерживая от падения. В Красную Армию он пришел из императорской армии, в которой он служил еще с четырнадцатого года. Про Пако говорили, что он может спать не только стоя, но даже на ходу. По его внешнему виду нельзя было сказать, что он уже давно служит в армии. Форма у него всегда была не в порядке, на френче обычно не хватало двух-трех пуговиц, а брился он только тогда, когда ему напоминали об этом.
«Форма, пуговицы, разная мелочь — все это чепуха одна, — любит он говорить. — Офицерская мания. Красному командиру не это важно. Он должен знать, в каком состоянии у солдата находится оружие, что у него в голове, какие мысли. А это у меня в порядке…»
В бригаду Пако попал случайно: после боя отстал от своей части и, не зная куда податься, попросил тарьянцев взять его к себе.
«Пока, на время, — сказал он, — вам же нужны солдаты. А потом я домой поеду. Меня там жена ждет, да еще как ждет, и представить себе не можете».
И Пако называл какое-то село в Ньиршеге, но сколько раз он его ни упоминал, товарищи не могли запомнить, как оно называлось…
Халкович сидел на ящике и разглядывал свои солдатские ботинки. Сначала он долго разглядывал один ботинок, потом, оттянув ногу назад, вытянул вперед вторую ногу. Вот он протянул вниз руку, поправил шнурок и кивнул головой. Затем стал сворачивать цигарку. Он никогда не пользовался для курения папиросной бумагой. Оторвет кусок тонкой оберточной бумаги или вырвет клочок из ученической тетради и свернет цигарку величиной с большую дешевую сигару, которую потом курит целые полчаса. Он утверждал, что из папиросной бумаги такую цигарку не скрутишь, а скрутишь только ерунду какую-то. Правда, после того как он выкуривал такую цигарку, его уже долго не тянуло курить…
Уй стоял позади всех навытяжку, шагах в трех, сверля Гала взглядом. На лице его застыла странная гримаса, похожая на насмешливую ужимку. Вся щека его, от левого глаза и до подбородка, была изуродована неровным шрамом: две недели назад один румынский офицер полоснул его клинком. Другой на месте Уйя, возможно, умер бы от такого удара или по крайней мере провалялся несколько недель в госпитале. А он хоть бы что. Четыре дня проходил с повязкой, а на пятый день так ел, будто с ним ничего не случилось. Уходить в тыл он наотрез отказался. Правда, напрасно он ходил в таком виде, так как бойцы сторонились его, почти не разговаривали с ним или делали вид, что не замечают его. До этого он был в организации ребят в кожанках[22]
, а когда ее распустили, вместе с двумя товарищами вступил в бригаду. Но те двое в тот же день сбежали из бригады.