В этом я убедился, когда меня ввели внутрь. Всего в два шага коридорчик, комнатка в пять-шесть квадратных метров, земляной пол, деревянный потолок. Оказывается, в доме было еще одно оконце, но с торцовой стороны, которую мне не было видно, когда мы шли через сад. Оба окошка без стекол. У стены под оконцем приготовлена постель — сено, застеленное какой-то темной дерюжкой.
Даже этот небольшой переход так утомил меня, что я тут же повалился на эту постель. Дочка ушла, а мать начала мочить тряпку и растирать мне грудь и лицо. Немного стало легче, и я спросил:
— Какой город находится ближе всего к вам?
— Курск, — ответила она и приказала меньше говорить.
Мне и самому сейчас было не до разговоров. Лицо женщины то возникало передо мной, то исчезало в каком-то тумане, а ее голос пробивался ко мне словно из подземелья.
Вошла дочь и принесла с собою молоко и хлеб. Вода стояла рядом в ведре, и я, уже выпив несколько кружек, почувствовал, как к горлу подступает тошнота.
— Ну ты уж крепись тут, — сказала мать. — Не помирай до утра.
Я только и мог кивнуть головою. И женщины ушли.
Мне нужно было отдохнуть, а потом уж решить, что делать. Меня вырвало, и начался озноб. Я натянул дерюгу, немного согрелся. Надо поесть. Дотянулся до крынки с молоком. Холодное, видно, из погреба. Ел хлеб и запивал молоком. Наверное, мне можно есть и пить. Кишки мои целы…
И все же с таким ранением я один не доберусь до линии фронта. Раз деревня ближе к Курску, а наш фронт Воронежский и мы начали наступать от Воронежа, значит, меня завезли немцы далеко… А может, и недалеко? Я ведь не знаю, сколько они ехали ночью и сколько стояли. Да и в какую сторону от фронта двигались. Скорее всего, солдат перебрасывали на новый участок боев, затыкать какую-нибудь дыру в обороне. Значит, фронт все же недалеко.
Эта мысль немного успокоила, я уже убеждал себя, что нахожусь близко от линии фронта и самое разумное — дождаться прихода наших частей здесь. Может быть, нужно завтра попросить этих милых, добрых женщин отвести меня в другое, более безопасное место.
А теперь обязательно отдыхать, беречь силы, они еще пригодятся. Завтра, если я… доживу.
Ощупал свою повязку. Она затвердела, как панцирь, и, конечно, присохла к ране. Вот почему каждое движение вызывает огненную боль. Надо ее как-то смягчить. Зачерпнул воды и стал мочить сверху бинт. Не знаю, можно ли это делать. Кажется, нельзя… Но мне вроде стало легче, повязка обмякла…
Не спится. Перед глазами идут одна за другой картины… То я бегу по полю в атаку… то лежу в пыльной колее на дороге… то стою на краю ямы… А то вдруг что-то горячо рассказываю полковнику Чурмаеву, но он не слушает меня, отвернулся, смотрит перед собою, а потом кричит: «Ты куда лез? Куда лез?..»
Нет, этому не будет конца. Надо оборвать эту карусель, а то я сойду с ума. Поднялся, ухватился за подоконник, хотел подтянуться на руках, но боль пронзила всего, от пят до головы. Переждал и все же встал. Смотрю через раму окна, в котором нет стекол. Вслушиваюсь, надеясь уловить гул фронта… Но все тихо. Только где-то, видно, в курятнике, всполошно закудахтали куры, и опять все стихло.
Ночь теплая, звездная. Село без огней затихло, затаилось. Оказывается, есть на свете тишина. За последние недели я отвык от нее, и мне уже думалось, что весь свет соткан из взрывов, стрельбы, гула надрывающихся моторов и криков обезумевших людей.
Стоял долго, пока затекли ноги, а потом лег и забылся до утра. Спал тревожно, стонал во сне, слышал свой стон и, пугаясь его, пробуждался, затем вновь засыпал и, несмотря на неутихающую боль, ощущал, как мое тело отдыхает и с каждым часом в него возвращаются силы.
Утром, когда пришла хозяйка, чувствовал себя значительно лучше, и мы долго говорили с нею. Сейчас уже точно не помню, о чем, вспоминаю только, что больше говорил я, а она, наверно, расспрашивала, откуда я, кто мои родители, какая семья.
До сих пор не могу простить себе, почему же я так мало знаю об этих женщинах, об их семье, о том селе… Неужели я тогда ничем этим не интересовался? Трудно такое предположить. Значит, все забыл. Ведь после столько было всяких событий и разных случаев, что можно, конечно, и запамятовать. И все же это какая-то непонятная загадка для меня. Знаете, многое помню: и фамилии людей, с которыми воевал, и названия сел и городов, и события менее важные не забыл, а вот здесь какой-то провал в памяти. Даже не знаю, сколько дней я лежал в той хатке-сарайчике. Время-то вспоминается какими-то кулигами, яркими, белыми. Знаете, как в выгоревшей степи блестит на солнце ковыль? Так вот и в моей памяти появляются эти блескучие островки, а вокруг них все голо и пустынно, как в той степи…
Хозяйка унесла мою заскорузлую от высохшей крови, жесткую, как жесть, гимнастерку. А принесла мягкую сатиновую рубаху. Не один десяток с тех пор я износил за свою жизнь рубах, а такой не было. Тонкая, нежная, она ласково и мягко скользила по повязке, совсем не тревожа моей раны, что мне иногда кажется, именно та рубашка и поддерживала во мне угасающую жизнь.