— Давай, Темин, умащивайся рядом, — предложил он мне и указал на свою расстеленную на земле плащ-палатку. У нашего командира был странный выговор, и мне казалось, что в разговоре он иногда употреблял не те слова. Тогда я запомнил это «умащивайся». И еще он говорил: «Слухай сюда». Позже мне доводилось слышать подобный выговор у одесситов. Но откуда был наш комроты, я не помню. И фамилию его сейчас уже забыл. Так он и остался в моей памяти — с этими чудны́ми словами.
Я присел. И мы долго говорили о событиях прошедшего дня, о потерях в роте и о том, что хорошо, если эта ночь пройдет спокойно, тогда наши ребята смогут отдохнуть и выспаться.
Я пожаловался, что моя комсомольская работа не клеится.
— И протокол того собрания я до сих пор не написал…
А комроты сказал:
— Напишешь, если живой будешь. А комсомольская твоя работа — вот. — Он показал на пулемет, который лежал рядом со мною. — Он должен без перебоев работать.
Потом комроты предложил мне закусить «чем фриц нам послал».
Ужина в этот вечер не было, как не было и обеда и завтрака. От комроты я узнал, что еще вчера разбомбило нашу кухню и убило повара.
— Видишь, и привозу сухого пайка не было… — сказал он.
Мы пожевали пресных немецких галет, съели какую-то рыбу из крохотной плоской консервной банки и, накрывшись его плащ-палаткой, опять негромко говорили. А когда я уже засыпал, комроты поднялся и пошел, видно, проверить посты.
Ночь прошла относительно спокойно. Где-то, конечно, стреляли, тишину вспарывали трассирующие очереди пулеметов, и ухали разрывы шальных мин. Немцы били из минометов для острастки, но нам до всего этого не было дела. Спали сном праведников.
В августе ночи короткие и еще теплые, и мне показалось, что я только смежил глаза, а наш комроты уже начал побудку.
Забрезжил рассвет. Солдаты чистили оружие. Где-то в балке нашли ручей, попили водицы, пожевали все тех же галет и какого-то резинового немецкого хлеба в вощеной бумаге и опять начали воевать: и гибли товарищи, и в горле все пересыхало, и пылью забивало рот, уши, глаза, а надо было бежать вперед, спасаясь от огня пулеметов и автоматов, нырять в теплые вонючие воронки и хоть на метр, но продвигаться дальше, гнать с нашей земли врага, вызволять из неволи наших…
«Летний день как год», — говорят в народе. И нам он действительно казался годом. Столько происходило событий, столько приходилось видеть радостных слез жителей освобожденных деревень, слышать душераздирающие крики по убитым родным… И все это вытягивалось в одну какую-то бесконечную ленту, которая, как свиток, наматывалась вокруг тебя. Иногда уже казалось: нет в тебе ни физических, ни душевных сил, ты выжат, как лимон, и на дне твоего существа остается только муть апатии и безразличия ко всему, и хочется лишь одного — добежать, доползти вон до той тени от одинокого дерева или забиться в чащобу кустарника, где от немилосердного солнца прячется зверь, и заснуть. Заснуть мертвецки, чтобы забылось все, что ты видел и слышал за этот день-год, чем до краев забита твоя раскалывающаяся голова. Но пока ты живой, некуда свернуть, ты со всеми вместе с утра и до вечера, а завтра все начинается заново, и ты рад, что дожил до нового дня, что увидел солнце, а твои товарищи, с которыми ты вчера бежал в цепи, ел пресные галеты и говорил о жизни и смерти, уже никогда не увидят ни этого солнца, ни неба, ни той деревни, что горит там, на горизонте, и которую тебе предстоит сегодня освобождать.
Я не видел, как разрывом снаряда убило комроты, не хоронил своего второго номера Рахманкула. Мы вели огонь из нашего «дехтяря». Лежали в наспех отрытом окопе, и со стороны Рахманкула разорвалась мина. У меня вышибло из рук и отбросило в сторону пулемет. Я почему-то вскочил и бросился не к Рахманкулу, а к пулемету. Он был искорежен. А когда повернулся, то увидел своего второго номера, лежавшего ничком, лицом в землю. Затылка у него не было, там темнело месиво из волос, крови и земли…
Солдаты бежали к немецким окопам. Туда мы только что стреляли с Рахманкулом. Я не знал, что мне делать с разбитым пулеметом, страшился дотронуться до затихшего Рахманкула. Размахивая пистолетом, рядом пробежал лейтенант Михайлов. Он что-то кричал. На ходу повернулся ко мне. Лицо потное, злое, и я понял, что его команда «Вперед!» относится ко мне. Меня словно освободили от непомерной тяжести, ринулся за ним.
Потом сообразил, что надо выбросить разбитый пулемет, но руки не выпускали его. Стал глазами искать убитых. Слева от меня, метрах в тридцати, лежал солдат, рядом — винтовка. Я подбежал, положил около него свой разбитый пулемет. Помню, не бросил, а почему-то положил. Подобрал винтовку, с ремня убитого снял подсумок с патронами и побежал дальше.
Лейтенант уже был далеко впереди, но я видел его комсоставскую, с темным пятном на спине, гимнастерку, и почему-то хотел одного: чтобы он сейчас оглянулся…
И еще запомнилось мне тогда: когда поднял винтовку, меня пронизала радость. Какая же она легкая! Я, как пушинку, поднял ее над головою и прокричал бегущим рядом ребятам:
— Ну, берегитесь теперь, фрицы!