На следующий день, к вечеру, мы атаковали небольшое село. Нас хорошо поддерживали артиллеристы. По силе разрывов, которые ложились впереди, мы поняли, что бьют семидесятимиллиметровые орудия. Канонада на земле вдруг отозвалась мощной грозою в небе. Подул сильный ветер, все вокруг потемнело. Вот-вот хлынет проливной дождь. Наша цепь уже ворвалась в село. Черная, с лиловым отливом туча закрыла все, и мне почудилось, что мы бежим от дома к дому в сплошной чернильной ночи.
А потом хлынул проливной дождь, да такой, что в метре ничего не было видно, а мы, не видя друг друга, бежали под этим ливнем. Выбили немцев из села. После боя я, обессиленный, шел по узкой улочке. В грязи под проливным дождем лежали трупы немцев. На меня навалились тяжелые мысли: нас осталось еще меньше. Вспомнил того, конопатого верзилу немца, который выстрелил в спину младшего лейтенанта Беспалова. А вот тот немецкий солдат, возможно, охотился за мною и ранил в ногу нашего бойца.
Остановился. Смотрю на убитого. Молодое, гибкое тело перевесилось через плетень. Мокрый френч задрался до плеч, и по телу стекают струи воды. Еще полчаса назад в этом немце билась жизнь. Он стрелял в меня, бегущего, о чем-то думал, надеялся… Весь мир лежал перед ним, и он был центром вселенной, а сейчас все оборвалось.
Смотрю на безжизненно зависшее на плетне тело, и во мне нет жалости ни к этому молодому немцу, ни к тем, что лежат в других дворах… Нет во мне жалости и к их родным в далекой и непонятной мне Германии.
Зачем они пришли сюда, в самое сердце России? За смертью? Какие чувства, кроме насилия и алчной жажды отнять чужое, испытывают эти люди? Неужели они не могут понять, что неправое дело не имеет оправдания и в конце концов обязательно наказывается? За тысячи километров от своего дома они нашли свою смерть…
Я так устал, что у меня дрожали ноги, и мне казалось, что если я еще минуту простою, то во мне оборвется жизнь. Отвел взгляд от убитого немца и побрел. Меня шатало, а я шел, и ослепительные вспышки молний и страшные сухие удары раскалывали низкое небо. Поднявшийся ветер рвал с деревьев листья, в садах осыпал на землю яблоки и груши, мокрые порывы просто валили с ног. Разбушевавшаяся стихия, казалось, хотела смыть с грешной земли все, что на ней натворили обезумевшие.
Чурмаев дал команду ночевать в селе. Я лежал вместе с товарищами в большой избе с выбитыми окнами. С улицы тянуло запахами влажной земли, волглых листьев… Я уже засыпал, и вдруг сквозь сон меня словно ударило: «Как же так? Мы сейчас все уснем, а немцы вернутся сюда и перережут нас, как курят». От этой мысли стало не по себе. Думаю, надо найти полковника или кого-то другого из командиров. А из командиров, кроме Чурмаева, в нашем отряде только лейтенант Михайлов. Он, наверное, где-то здесь… Надо вставать, а я не могу — свинец в теле, сил нет, все во мне будто кричит: «Лежи! Лежи!»
Превозмог, встал, пробираюсь мимо спящих бойцов, и в это время в избу входит полковник.
— Товарищи! Нам нельзя здесь спать. Тут недавно были немецкие танки, и они могут в любую минуту вернуться. Вставайте! — И уже грозным голосом командира прокричал: — Встать! Всем встать!
Я вышел во двор первый, а потом смотрел, как солдаты один за другим покидали избу. Все вялые, помятые, многих пошатывало, и в них нельзя было узнать тех собранных, сжатых, как пружина, людей, которые час назад штурмовали село и выбили из него врагов.
Полковник вышел последним, и я, глянув на его мокрую и чуть приметно парившую гимнастерку, понял: он дал нам полчаса отдыха, стоял у дома и охранял спящих бойцов…
Во время атаки Чурмаева ранило в голову. Повязка его под фуражкой уже не так белела, была мокрой, как и все на нем, но все же выделяла его в ночи. Он приказал тут же, у дома, построиться, прошелся вдоль неровного строя, вглядываясь каждому в лицо.
— Немного нас, — сказал он и, поморщившись, дотронулся рукою до повязки. — Немного, но мы бойцы. Боевая единица, и должны сохранить себя как боевую единицу, чтобы бить врага. — Он опять потянулся рукою к повязке, и его лицо дрогнуло от боли. — Мало нас, но мы бойцы, — повторил Чурмаев.
Я стоял рядом, видел его лицо и не знал, что ему больше доставляет боль: то, что мало нас, или его рана.
— Иди, комсорг, замыкающим, — приказал он мне. — А я пойду впереди.
Наша жидкая колонна двинулась, а я отошел на шаг и с жалостью смотрел на проходивших ребят. Не думал, что нас так мало, и боль командира, кажется, передалась мне. Еще когда мы сидели там, в лощине, и Чурмаев держал мою пилотку в руках, нас было человек сорок — пятьдесят. А сейчас я не насчитал и трех десятков.
Под ногами чавкал раскисший чернозем, и мы еле поспевали за командиром. Где-то впереди, видно, в балке, шумела вода. Чурмаев шел на этот шум. Поднялись на взгорок. Ночь была беззвездная, тревожные, набухшие от дождя облака закрывали небо, а Чурмаев вел нас прямо к бурлящему потоку на дне балки. Первым вошел в него, и мы все двинулись за ним. Вода доходила до пояса. Пришлось поднять над головою оружие и вещмешки.