Подобные зарисовки похожи на ремарки в пьесе или в сценарии – писательница рисует мизансцену емко, короткими назывными предложениями с повторяющимися словами; так и хочется сказать – мазками: «Рим. Чай. Чай в кафе. Дамы в ярких нарядах и белых шляпах. Музыка. Глядим на людей, как в кино. Дети не дают покоя. Завсегдатаи в кафе. Мороженое. Старик в греческом кафе. Очень холодно…»
Такие же «моменты бытия», как в ее прозе, то же ассоциативное письмо, тот же – воспользуемся литературоведческим штампом – метод подачи материала. Откуда эта краткость, пунктирность? Не оттого ли, что в мыслях Вирджиния не в Италии с ее несметными красотами, а дома, в Лондоне или в Родмелле, за письменным столом? В вечном, навязчивом страхе, что не удастся дописать книгу так, как задумывалось, что критики над ней посмеются: «Представляю, пока мы едем, как меня не любят, как надо мной смеются…»
Тот же пунктирный, «телеграфный» стиль, те же неожиданные сопоставления, всегдашний антропоморфизм, гиперболы: «Огромное пространство, выставленное напоказ. Очень жарко. Равнина. Старик удит рыбу. Река поднялась выше дороги».
То же буйство красок, непредсказуемых цветовых сочетаний: желтые виллы, зеленые горы, красный дворец, зеленый плюш холмов, бледно-лиловая лаванда, едва заметная дорога змеится «красной нитью».
Та же цепкая наблюдательность, на которую мы обратили внимание еще в романе «По морю прочь»: у женщины ноги вываливаются из туфель, старик не может подняться со стула, у офицера, прохаживающегося тигриной походкой, восковое лицо и голова, как «колода для париков».
Такие же, как и в прозе, смелые поэтические метафоры. Стена ассоциируется с «волной с острым гребнем», горы – с одеялом, «закутанным в душный туман», овцы на торфяных участках – с жемчугами. А надгробие на могиле Вальтера Скотта – с коробкой шоколадного бланманже. И ощущение, которого не было во Франции и Италии и было в Греции и Ирландии, – неизменности, незыблемости пейзажа: «…пейзаж вечен… что видели римляне, то вижу и я…»
Этот же самый мотив, кстати сказать, – в последнем романе Вулф «Между актов», о котором еще пойдет речь: «На ту же ночь смотрел пещерный человек с какой-нибудь скалистой высоты», – размышляет Айза Оливер.
Вечен, неизменен не только шотландский пейзаж, но и темы для разговора пожилых шотландских кумушек, занятых вязаньем у камина; обрывки этого разговора, в котором собеседницы не слышат друг друга, Вирджиния Вулф, как «соглядатаю» и полагается, тщательно фиксирует. И не комментирует.
«– Я удивляюсь, что вы гуляете с зонтиком.
– Не знаю, смогу ли я отстирать это и надеть снова.
– Я думаю, он очень мил, ее муж. Да она и сама личность. Очень приятные люди.
– У меня три петли лишних.
– Эдинбург прелестен, мне он нравится.
– Надо уехать из того места, где родился. Тогда, если возвращаешься, всё становится по-другому.
– В какую церковь вы ходите?»
Вечен пейзаж, вечны темы для разговоров, вечна, неизменяема взаимная глухота, неспособность, нежелание услышать друг друга – и неподвижно время. Вирджинии Вулф мнится, будто в старике в красном пальто она узнала бормочущего стихи Уильяма Вордсворта. А среди завсегдатаев местного паба – сына Кольриджа, тоже поэта и вдобавок горького пьяницу, Хартли Кольриджа.
Остановилось время и когда Вулфы в 1927 году большой компанией отправились в Ричмонд – и, взобравшись на вершину Бардон-Фелл, наблюдали оттуда за солнечным затмением. И здесь тоже Вирджинии Вулф вдруг почудилось, что и она с Леонардом, и Николсоны – древние люди, друиды из Стоунхенджа, свидетели не солнечного затмения, произошедшего июньским днем 1927 года, а рождения мира, которое сопровождалось «беспредельно синим простором», прячущимся в красно-черных облаках, где таилось погасшее, а спустя несколько мгновений вновь вспыхнувшее солнце. Когда после тьмы вновь вернулся свет, когда «мертвый мир» ожил, Вирджиния испытала чувство благоговения, легкости, вскоре сменившееся, как это столь часто у нее бывало, подавленностью и упадком сил: «это было словно внезапное погружение в воду, когда его совсем не ожидаешь…»
2
Но очеркист Вирджиния Вулф вовсе не всегда витает в эмпиреях и не всегда серьезна. Сказал же в свое время Карамзин: «Как француз на всякий случай напишет песенку, так англичанин на всё выдумает карикатуру». Таков уж британский национальный характер: всё, в том числе и несмешное, уметь и стремиться представить в смешном свете; так школьник с азартом подрисовывает на картинках в учебнике длинные носы и развесистые уши почтенным государственным мужам. Вот и Вирджиния Вулф, дочь своего отца, любившего английский xviii век с его смехом – язвительным, простодушным или назидательным, – «выдумывает карикатуру» даже на тех, кто вызывает у нее искреннюю любовь и уважение и к насмешке над собой вроде бы не располагает. Карикатуру, которая, как заметил Честертон в книге о Диккенсе, представляет собой «мастерское отражение самых характерных черт человека»[177]
.