Возможно, самое давнее из основных объяснений (которое можно обозначить тезисом «падшего Бога» — по заглавию знаменитой книги, изданной в 1949 году) возникло из ретроспективного анализа, осуществленного самими интеллектуалами, разочаровавшимися в коммунизме. Изображение собственной симпатии к советскому коммунизму в виде своего рода эрзац-религии (т.е. веры, которая по определению является недоступной для рационального объяснения) оказалось для кающихся энтузиастов межвоенного времени отличным способом объяснения своих былых ошибок. Как отметил в 1949 году Артур Кёстлер, вера предполагала отказ от разума: «Никто не влюбляется в женщину и не входит в лоно церкви в результате логического убеждения»{735}
. Появившееся в последние годы движение за интерпретацию тоталитаризма в качестве политической религии еще больше облегчило развитие тенденции объяснять западные симпатии к коммунизму как своеобразную светскую веру{736}. Впрочем, сваливание вины на «падшего Бога» преуменьшает значение того факта, что интеллектуалы были вполне способны рационально оценить сталинскую систему, а также все конкретные преимущества и решения, которые могли обуславливаться их статусом друзей Советского Союза.Кроме того, выступая в качестве основного варианта объяснения, аргумент о светской вере напрямую сталкивается с другим важным измерением восхищения западных интеллектуалов коммунизмом, которое рассматривается в классической работе Дэвида Коута «Попутчики». Для Коута изображение сталинизма как «эксперимента» не просто метафора, а символ характерной для интеллектуалов склонности к научной рациональности и планированию, а также показатель количества симпатизировавших советскому строю ученых. В истории не существовало другой идеологии, которая позиционировалась бы в качестве столь же научной, рациональной и новаторской системы, как коммунизм{737}
. Марк Лилла отметил, что позиции историков, считающих основной причиной любви к советскому строю соответственно веру и разум, не просто очевидно противостоят друг другу, но и указывают на несостоятельность объяснений, фокусирующихся на анализе идей без учета иных факторов{738}.[63]Третий вариант интерпретации, который можно назвать социологическим объяснением, основан на оценке роли и природы самих интеллектуалов. Выдвинутый Полом Холландером в «Политических паломниках» тезис о том, что «поиски утопии» коренились в давнем отчуждении интеллектуалов от собственного общества, представляет собой лишь самое известное из длинного ряда обвинений последних в идеологической слепоте, утопизме и даже «измене»{739}
. Поскольку Холландер считал исходной причиной любви к Советскому Союзу предрасположенность к ней самих интеллектуалов, он сумел выявить весьма важную проблему проекции — в каких аспектах коммунизм неверно истолковывался в свете критического отношения его почитателей к своему собственному обществу. Впрочем, как мы уже видели, люди, посещавшие Советский Союз, весьма нередко высказывали негативные оценки. Недавние исследования показали, что далеко не все интеллектуалы, побывавшие в СССР, искали или легко находили утопию. Ева Оберлоскамп, изучившая рассказы и травелоги о поездках в СССР, оставленные пятьюдесятью французскими и германскими «левыми интеллектуалами», обнаружила множество весьма критических суждений. Поскольку интеллектуалы ни в коем случае не представляли собой некой единой группы, их подходы к советскому эксперименту очень сильно различались в зависимости от политической ориентации, национальной политической культуры и реакции на многочисленные особенности советского государства, культуры и общества. К тому же далеко не все зарубежные почитатели советского коммунизма были интеллектуалами{740}. Ирония заключается в том, что соблазн применения социологического объяснения для осуждения всех интеллектуалов (кроме самого себя и мыслителей, придерживающихся тех же воззрений) очень напоминает коммунистический «классовый анализ» интеллигенции как определенной общественной прослойки.Тони Джадт, автор книги «Несовершенное прошлое» — самой важной англоязычной работы об интеллектуальной жизни Франции в середине XX века, избегает универсальных заключений относительно интеллектуалов, которые, по его мнению, были «не лучше и не хуже других людей» и «даже не сильно от них отличались». Вместо этого Джадт, сосредоточившись на «врожденном антилиберализме французской республиканской интеллигенции», предлагает политическое объяснение симпатии интеллектуалов к коммунизму{741}
. Но хотя при рассмотрении любой дискуссии 1920–1930-х годов и следует принимать во внимание кризис либерализма, убежденные либералы были столь же слепы к ужасам сталинского режима, как и их политические противники. В странах с самыми прочными либеральными традициями, Великобритании и США, тоже появлялись целые толпы попутчиков Советского Союза. Таким образом, мы сталкиваемся с явной нехваткой объяснений, постоянно сводящих возникновение попутчиков к какой-либо одной причине.