По мере того как мы подходили ближе, он становился все ярче, и так, постепенно выйдя из мрака, мы оказались на светлой равнине, омываемой водой и поросшей всевозможными деревьями, через которую протекала полноводная река. В рощах громко и мелодично пели птицы, земля была сплошь устлана травой, и, как я услышал от Феодора, давно уже изучившего все в аиде, здесь никогда не бывает ни зимы, ни смены этого цветения; все остается таким же и никогда не старится: деревья всегда отягчены спелыми плодами, всегда стоит весенняя пора, ничто не меняется и не подвержено увяданию. Это и были знаменитые на земле Елисейские поля и Асфоделев луг.[150] Так просвещал меня мой софист, когда мы впервые издалека увидели их сияние.
XXXI. Дойдя до этого залитого светом места, мы, по просьбе Феодора, присели на траву немного отдохнуть, а затем отправились дальше по направлению к судилищу.
Как человек, не знакомый с судебной премудростью и, кроме того, не привычный говорить, я чувствовал сильное беспокойство и, подойдя к учителю, поведал ему свои опасения. Он же мудрыми словами вдохнул в меня бодрость и уверял, что все обойдется отлично. «Смотри только, — говорил он, — чтобы ты, ожив вновь, прислал мне с земли то, по чему я соскучился. Ведь с тех пор, как я попал сюда, мне не пришлось попробовать даже похлебки, сдобренной свиным салом. Все что нужно, я потом еще раз перечислю, когда судьи разрешат тебе возвратиться на землю».
Пока мы вели такого рода беседы и продолжали идти вперед, на расстоянии полета стрелы показалось судилище, где как раз завершилось рассмотрение дела о неправом умерщвлении Цезаря Кассием и Брутом.[151]
Каково было решение — не могу сказать, потому что мои мысли полностью занимала собственная судьба, и я совершенно был поглощен этим.
XXXII. Пока Кассий и Брут выходили из судилища, ко мне приблизились тамошние служители и спросили: «А ты что скажешь, мертвец? Тебя сейчас введут!». Мой софист, слегка оттолкнув меня локтем, заговорил сам: «О служители закона, скорее введите нас к справедливейшим судьям, и вы станете свидетелями тягчайшего и нечестивейшего из хранимых человеческой памятью преступлений, которое эти прекрасные проводники совершили по отношению к злосчастному Тимариону.
Но раз нас, по здешним законам, охраняет, о справедливые его слуги, ваше покровительство, мы свободны от своих злокозненных проводников и будем жаловаться Миносу, Эаку и Феофилу из Византия на этих мужей, преступивших право и справедливость. Хватайте их и ведите в судилище, пусть дадут ответ, на каком основании они пренебрегли установлениями подземного царства. Разве дозволено законами аида отторгать душу от тела еще жизнеспособного настолько, что больной сидит в седле и ежедневно съедает по целой курице?!».
XXXIII. Как только Феодор произнес эти слова, служители, схватив моих проводников, ввели их вместе с нами внутрь, и все мы предстали перед Эаком, Миносом и галилеянином Феофилом.
На язычниках была просторная одежда, головы, как у арабских военачальников, покрыты чалмой, на ногах высокие цвета фиалки крепиды.[152]
Ничего пышного или яркого не было, напротив того, на Феофиле; он был одет с величайшей простотой и даже небрежно во все темное. По рассказам, император и в пору своего царствования был таким же — неказисто и без роскоши одетым, зато блистал и славился справедливостью и другими добродетелями. При том, что Феофил был столь небрежен в одежде, глаза его сияли, а лицо было светло и спокойно.
Рядом с ним стоял некто в белом одеянии, безбородый и похожий на евнуха из покоев императриц; он тоже был светел, и лик его сверкал, подобно солнцу. Все время он шептал что-то на ухо императору. Я стал расспрашивать своего учителя: «В том, кто восседает на судейском кресле, я, благодаря твоему недавнему рассказу, узнаю Феофила из Византия, а кто стоящий подле него евнух — не могу понять». Феодор ответил: «Неужели, дражайший Тимарион, тебе неведомо, что при каждом христианском императоре есть ангел, который руководит его поступками, и сюда, в аид, они следуют за императорами подобно тому, как не оставляют их при жизни?»
Пока мы обменивались такими речами, служители судилища дали знак, чтобы воцарилась тишина; мой софист надул по своему обыкновению щеки, придав лицу значительное выражение, и, потирая руки, громким голосом стал говорить.