Хотя позднеантичные столовые приборы исследовали с точки зрения
На поверхности блюда изображен человек – вероятно, пастух, судя по одежде и окружающему пейзажу. Рядом находится собака и две козы, причем одна из них жует листья на кривом деревце, расположенном в верхней части композиции. Общая атмосфера напоминает о миниатюре с изображением играющего на лире Давида из Парижской псалтыри, созданной пятью столетиями позже (см. главу 2). Основное различие состоит в том, что на миниатюре некоторые персонажи подписаны, а на блюде никаких надписей нет. С другой стороны, заметно явное сходство в изображении животных: и там, и там они обращены в сторону человека, занимающего центр композиции. Собака и сидящая коза повернуты к пастуху (вероятно, их хозяину), а голова жующей козы находится на одной линии с головой человека. Возможно, они просто смотрят на человека, но, может быть, они прислушиваются к его мыслям? Конечно, его рот изображен закрытым, но что если он мурлычет себе под нос мелодию? Положение животных по отношению к человеку предполагает, что они каким-то образом взаимодействуют, однако сама природа взаимодействия остается по меньшей мере двойственной. Предположительное визуально-вербальное созвучие, удерживающее персонажей в своем тесном кругу (что подчеркивается и формой блюда), можно истолковать в нескольких различных регистрах. В вербальном аспекте можно говорить о голосе, пении, поэзии или простом приказе (например, «Ко мне!»); с визуальной точки зрения композиция намекает на заботу, дружбу, внимание и даже власть (человека, но не животных).
Особенный интерес для нас представляют столовые приборы, где стираются границы изображения и предмета. Рассмотрим, например, знаменитый экспонат из Хоксненского клада – перечницу, отлитую в виде патрицианки (рис. 5.3)[201]
. Если вспомнить, сколько в античном мире стоил перец и каких усилий (порой и в прямом смысле) стоило его раздобыть, трудно представить более подходящее вместилище для столь драгоценного товара, чем эта серебряная фигурка с золотыми глазами. Вполне логично, что люди, собравшиеся за пиршественным столом, захотели бы обыграть сходство между сосудом и содержимым в вербальных и визуальных каламбурах.Или вспомним византийскую эпиграмму, где описывается спящий Эрот, изображенный на другой перечнице (такой же мотив можно увидеть на серебряном ларце – рис. 5.4): «Спит ли Любовь, замерла ли неподвижно, пирует ли – всегда готова жечь своим жалом»[202]
. Здесь обыгрывается не только визуально-онтологическая двойственность сна и безжизненности: «жгучее» жало любви отсылает читателя к остроте перца. Изображение Эрота на внешней поверхности перечницы создает одновременно метафорическую и физическую связь с тем, что содержится внутри. Эта эпиграмма сводит воедино два вида деятельности (сон/смерть и участие в пиршестве), два разных объекта (перец и Эрот) и два чувства (любовь и боль); все они сливаются воедино в виде предмета, который одновременно является и перечницей, и Эротом. Если римским императорам на своих пирах приходилось выходить за пределы разумного в плане расточительности и роскоши – демонстрировать небывалую щедрость, выставлять огромные количества еды и вести себя соответствующим образом [Malmberg 2007: 75–91], – то и аристократы стремились приблизиться к пределам идентичности (перечница или Эрот?), пространства и чувства наиболее остроумным, элегантным, а порой и скабрезным образом. Именно в этом и состояла функция столовых приборов.