Он отложил на стул постель для матери, а сам с книгой улегся на кровать. Мария Игнатьевна осталась посидеть за столом, положив локти на обшарпанную столешницу, прикрыв руками рот. Так, бывало, она сидела зимними вечерами в своем доме.
Она покачнулась, вздрогнула, услышала шелест бумаги — сын лежал с книгой в руке, затылком к ней. Она смущенно улыбнулась — надо же, задремала. Но через минуту опять незаметно погрузилась в дрему и опять покачнулась. И тут ей пришло в голову, что надо бы Саше купить новое пальто и ботинки. Вот завтра и купит. Подремав еще немного, она решила спать, сняла кофту, сняла чулки, легла в постель и сразу же уснула.
Утром она разбудила сына — он разоспался, готов был, кажется, спать до полудня. Поднявшись рано, она успела уже вымыть пол в комнате, нашла под кроватью кастрюлю без ручки, вылила из нее подозрительную черную воду, вычистила; в кухне отыскала сковороду и на газовой плите сготовила немудреный завтрак — поджарила на сале картошку, которую сама и привезла в мешке. Позавтракав, они собрались и вышли на улицу.
Февральское чистое солнце слепило, идти приходилось почти с закрытыми глазами. Саша шел впереди, вздернув плечи, пряча уши в поднятый куцый воротник осеннего пальто, сунув кулаки в карманы. Мать сзади топала тяжелыми ботинками, напряженно глядя перед собой на скользкую дорогу. Саше было грустно, что мать так нелепо выглядит: высокая, огрубевшая, ноги в дешевых бурых чулках худы и прямы как жерди. Солдатский бушлат, который привез он из армии, был с заплатками на локтях, с нашитыми черными пуговицами, а на плечах сохранились латунные пуговички для погон. И Саше смутно вспоминалось, что ведь когда-то мать завивала волосы.
Толкнув створку окна — душный нагретый воздух так и рванулся видимыми струями навстречу холодному, уличному, — комендант общежития смотрел сверху на Купцовых, идущих, очевидно, в сторону метро. Вчера комендант ходил в ресторан при гостинице, пил один, и теперь ему было с похмелья нехорошо. Из окна был виден жемчужный заснеженный парк за оградой из железных копий; вдоль ограды бежала лохматая серая собачка, за нею шла полная женщина в черной шубе, укутанная в платок. Существовала между ними — собачкой и ее хозяйкой — какая-то незримая добрая связь, и это хорошо было заметно издали, со стороны. Собачка остановилась и, оглядываясь, с веселым видом поджидала женщину.
И думал комендант, что прав, возможно, один его старый одесский друг, что жизнь — это иллюзия (думал, глядя на какую-то высокую кирпичную трубу, из которой выдавливался, раскручивался дым, белый и ослепительно чистый на синеве неба, и черная ворона летела рядом с клубами дыма — летела невесть куда, одна, будто вонзаясь клювом в яркую синь), ибо пройдет, как секунда, долгая жизнь человека и забудется он потом навеки. Вот и вся правда. Глупой вороне невдомек, что за синевой, по которой она столь бодро скользит, продолжается бесконечное черное небо со звездами.
А еще была та правда, что, имея за плечами полсотни с лишним лет, не начинают обучаться живописи. Все, что он может сделать, — это лишь измазать красками кусок холста. А то невыразимое, намекающее на себя, как будто сон, перелившийся в эту явь, — ускользает, когда хочешь пристальнее рассмотреть… И так было всю его жизнь — красота всегда присутствовала, но где-то в стороне, за многолюдьем и энергичной деятельностью его служебного бытия. Стоило ему ехать сюда, чтобы понять это! И он, видимо, кругом не прав, а права его дочь, написавшая в письме: «Я по тебе так соскучилась, папа! Приезжай скорее домой…»
Стоя у окна в одной тельняшке, куря папиросу, он растерянно улыбался, воображая, как с чемоданом и аккуратно увязанным свертком с картинами он пойдет к поезду, на котором ему ехать назад в Одессу… Почти год он мучил жену и дочь, мучился сам. Пожалуй, хватит. Можно, конечно, и не сдаваться, но, кажется, тоска по дочери в нем сильнее, чем желание овладеть академическим рисунком и усвоить пластическую анатомию. Бросив окурок через подоконник, комендант закрыл створку окна.
Февральский гулкий день, настолько пересыщенный светом, что он, казалось, затвердел как стекло над крышами, — день еще только раздвигал свое небо, когда Купцовы вышли из метро на площадь. Кипели белыми искрами сугробы, наваленные с краю площади, ярко пестрели пятна стен и рекламных щитов на домах. Город был окутан особым шумом оттепели — жужжанием автомобильных шин по мокрому асфальту. Юркие южные люди продавали мимозу, разложив охапки ветвей с болезненно желтыми шариками цветов прямо на разостланную на грязный асфальт дерюжину.
— Мимозы, мимозы, мимозы! — кричала молодайка с черными бойкими глазами, суя прохожим под нос две-три веточки.
Саша сделал вид, что хочет выхватить цветы, молодайка отдернула руку и рассмеялась.
— У, чертик в беретике! — весело обругала она Сашу.
— Гляди-ка, они опять тут! — удивилась Мария Игнатьевна. Лет пять назад она приезжала в Москву и тогда тоже видела крикливых людей с мимозами.