Как определить место современного писателя в литературной традиции своей страны? На этот вопрос не может быть окончательного ответа, ибо если перед нами большой писатель, то каждое его произведение влияет на саму традицию – влияет иногда кардинально, при этом поразительно точно попадая в нерв времени. Когда Шаров обращается к Гоголю (как это происходит в его втором романе, «Репетиции», и еще более интенсивно в восьмом – «Возвращение в Египет»), становится понятно, сколько еще нового таит в себе этот классик XIX века. Когда Шаров в своем художественном мире пересоздает Николая Федорова (одного из главных персонажей в его третьем романе, «До и во время»), учение этого эксцентричного мыслителя-харизматика становится еще более фантастичным и еще более провокативным, причем одновременно раскрываются новые стороны наследующего Федорову Андрея Платонова, который был для Шарова важнейшим писателем ХX века35
. Платоновские скитальцы – истовые верующие и наивные хилиасты, околдованные идеей избранности русского народа и убежденные в том, что революция – предвестие конца времен. Эти же темы входят в произведения самого Шарова. «Каждый мой новый роман дополняет предыдущие», – замечает Шаров в интервью в 2008 года36 – и все эти перенасыщенные романные миры утопают в отзвуках голосов литературных предшественников.К писателям, которых любил Шаров, относится и Толстой. Но какова была эта любовь? Эпик и психологический реалист, враг всего иррационального и мистического, проповедник «разумного сознания», летописец общенациональной славы и семейного очага, он был насквозь аристократом и при всей бескомпромиссности своего бунта оставался голосом русского привилегированного сословия. Казалось бы, Толстой принадлежит иной вселенной, чем Шаров. Яснополянский гений не входит в первостепенный для Шарова ряд формирующих влияний, членов семьи, близких друзей и книг, который отразился в составе подготовленного им перед смертью сборника мемуарных эссе «Перекрестное опыление» (2018). Если здесь и существуют какие-то литературные долги Толстому, то они напоминают о себе очень приглушенно.
Иное дело, однако, – романы Шарова. В них образ Толстого – один из устойчивых, пусть и второстепенных, лейтмотивов: Толстой как идеолог, как отдалившийся от семьи муж, как социальный мыслитель и сектант. Спору нет, это почти всегда послекризисный Толстой – едва ли встретишь «великого писателя земли русской» в его молодые годы. И все же философия истории, развиваемая Толстым в «Войне и мире», может быть отнесена к подтекстам собственной шаровской «историософии», в которой также рассматривается органическое развитие нации, которую Власть апроприирует с помощью Идеи37
. В любом случае и для преклонения перед Толстым, и для его демонизации находится много самых разных причин. Он оставил такую глубокую печать на всей русской культуре, что каждое поколение русских писателей обречено в той или иной форме вновь постигать его наследие. Настоящее эссе – предварительная попытка разглядеть следы присутствия Толстого у Шарова, что-то подтверждая фактически, а что-то оставляя в ранге гипотезы. Оно продолжает то начинание, старт которому дал один из первых западных шарововедов Гэрри Уолш. В 2002 году Уолш охарактеризовал романы Шарова как «аллоистории», то есть такую историческую метапрозу, которая «не испытывает интереса к анализу историографического дискурса», занимаясь вместо этого «фантазийным, часто эксцентричным проектированием потенциальных версий истории»38. Лев Толстой в подобном проектировании выступает одновременно и как источник энергии, и как сигнал опасности.