Можно тихо гулять под приятную и спокойную музыку в епископском парке, и шаг может волновать и увлекать, как танец. Да и чем это не танец, и никто не осудит и не сделает замечаний, если души страдальцев потянутся на тур среди святынь, требующих смирения. На рауте у человека света и воспитания, такого, как Джонсон, бывают свои парадоксы. Тем более — во время победоносной войны, в колонии. И тут шаг может перейти в танец и можно уйти в стволы кокосовых пальм, как в колоннаду большого зала с лабиринтами.
Элгин шел по площадке около бассейна рядом с Энн и чувствовал, как боль стихает в его душе, как в нем разгорается страсть к наслаждению и свободе. Впервые в жизни чувства велят ему уйти, стать свободным викингом, а не рабом эры и лицемерия, без игры в приличия.
А Энн — без насмешки над его игрой в гуманность.
— Я не боюсь труда, — повторял он как помешанный. — Я буду трудиться и разбогатею, добывая золото. Я умею работать кайлой и лопатой. В Америке на золотых приисках я брал в руки эти инструменты старателей, и ради популярности и демократизма, и ради спорта, но я еще тогда, будучи губернатором Канады, подумал, как в детстве, что неужели когда-нибудь попаду на каторгу за свои преступления, и тогда мне пригодятся мои приемы и умение держать тяжести, руки мои загрубеют и станут рабочими. И я подумал, что неужели только тогда я найду породу с необычайно высоким процентом содержания металла. Да, я готов… Но до этого я должен быть в Пекине и довести дело до конца. Будь то переговоры, война или переворот. Я могу отказаться от всего. Но я не могу отказаться от самого себя и всегда помню и буду помнить, что я — англичанин.
Глава 22
Невельские снимали квартиру на Конюшенной улице, во втором этаже дома богачки вдовы генерала. Квартира с отдельным входом и теплыми сенями. Вечером ждали Мазаровичей, сестру Екатерины Ивановны с мужем. Зазвенел большой колокольчик у дверей, похожий звуком на корабельную рынду. Своим пошла открыть горничная и вернулась слегка сконфуженная.
— Там незнакомый барин в штатском, очень приличный, спрашивает вас, — сказала она, входя в кабинет Геннадия Ивановича. Невельские одеты, как и всегда, во все новое, с удобством, со вкусом и с иголочки, ценя, после долгих лет жизни в «арктических условиях», как говорили про них, возможность быть всегда в опрятном и модном. После полушубков, стеженых курток, гиляцких унтов, ичагов, времен открытий Геннадия Ивановича оставшихся все такими же, как и во времена Ермака.
Невельской остолбенел, увидя перед собой Муравьева. На нем лица нет. Горничная приняла шубу Николая Николаевича.
— Откуда вы?
— У меня неприятности, — сказал Николай Николаевич, но в тоне его не послышалась безнадежность.
Невельской увел его в кабинет.
— Я только сегодня прискакал из Иркутска, гнал по Сибири сломя голову. Был у государя. После Зимнего только успел переодеться, чтобы генеральской красной подкладкой не колоть глаза филерам. И поспешил… Государь повелел мне пойти сразу же к вам и все рассказать.
Лицо Невельского приняло выражение досады и жестокости, которое бывало у него, когда приходилось бить иностранных и своих моряков. Александр, конечно, знал Невельского. Он при жизни царя Николая был председателем комитета министров, в котором решали судьбу Геннадия Ивановича и его непризнаваемых открытий. Знал, как отец разжаловал Невельского в матросы и тут же обласкал, напугал и сразу дал чины, снял с него все обвинения в преступлениях, когда Нессельроде винил и заедал моряка. И вот ныне Александр вспомнил, когда, видно, дело дошло до дела. Честь велика. Значит, дело нешуточное, если вспомнили. Муравьев был награжден при коронации орденом Александра Невского, как очень многие были награждены и пожалованы. Невельскому ничего не дали. До сих пор ни на что подобное он особенного внимания не обращал. Сейчас его задело за живое. Он решился и, оскорбленный, попросил аудиенции у великого князя. Все выложил и сказал, что оскорблен.
При встрече холодно пожали руки друг другу. Константин Николаевич никогда не целовал его, за редкими исключениями, когда удержаться нет сил. Они с Невельским оставались лучшими товарищами. Константин не подчеркивал свое царственное положение и не унижал одарением своей снисходительностью.
— Дорогой Геннадий Иванович, — терпеливо выслушав, как на палубе разнос вахтенного начальника, ответил генерал-адмирал. — Да неужели вы придаете этому значение? Вы всегда выше подобных соображений. Мы даем ордена и жалуем, чем только можем, и режем государственный пирог ничтожным нашим чиновникам, стадам генералов и придворных, покосившимся столпам, карьеристам, нужным людям в дипломатии и в государственном устройстве. А зачем вам? — властно и грубо добавил он.
— Для славы, ваше высочество. Слава нужна ради дела, чтобы иметь возможность его исполнить. Для этого поощрения еще нужны.