Он и его жена постоянно вели войну с собственниками развлекательных аркад и дансингов, которые, как считал Энрикес, своим блеском вовлекают в порок. В 1950-х годах он с ужасом взирал на то, как по всему Ист-Энду рядом с магазинами, продающими табак и сладости, появились торговые автоматы с контрацептивами. Вместе с леди Синтией Колвилл, тоже членом суда Восточного Лондона, он запустил против них кампанию, настойчиво обращался в прессу, парламент и министерство внутренних дел, и в скором времени автоматы убрали.
Его также волновало большое число молодых мужчин, которые зарабатывали проституцией в лондонском Вест-Энде, и он много ночей провел в районе Пикадилли, разговаривая с юношами и оценивая для себя серьезность проблемы. Действия, подобные мерам Гладстона по «спасению» падших женщин[107]
, легко истолковать неправильно, но Энрикес был непоколебим. Те, кто знал его, верил он, не могут неверно понять его усилия; а остальные не имеют значения. Он так умел реабилитировать юношей, списанных со счетов как совершенно неисправимые, что его суд сделался местом паломничества для социальных работников со всего Лондона. В 1948 году принцесса Маргарет посетила заседание суда, а затем пообедала с Энрикесом в поселении. Он ушел в отставку в 1955 году и получил рыцарское звание в награду за труд на благо молодежи.К тому времени его здоровье внушало большие опасения. Он страдал диабетом, что делало его вспыльчивым и раздражительным. Потом, в 1956 году, у него обнаружили рак, и он стал спокойно готовиться к смерти. Хирурги решили провести операцию, и Энрикес, к большому своему удивлению – в его реакции чувствуется даже какая-то досада, – выжил. Он умер четыре года спустя от сердечного приступа.
Мало кто из евреев этого века имел такое влияние на молодежь, как Бэзил Энрикес, правда, не все убеждены, что его влияние было всецело благотворным. Сэр Израэль Броди, бывший главный раввин, удалившийся на покой, который во времена ученичества служил на Бернер-стрит, указывал на то, что стекавшиеся в поселение мальчики отнюдь не были юными безбожниками. В большинстве своем, как это прекрасно знал и сам Энрикес, они происходили из религиозных семей, и, таким образом, он не внушал религиозных чувств тем, у кого их не было, а просто заменял один вид иудаизма – и, на взгляд сэра Израэля Броди, более правильный и долговечный – на другой.
Сэр Израэль в 1920-х годах жил в Святом Георгии. Доктор Андре Унгар, в настоящее время раввин в США, жил там в конце 1950-х. Сэр Бэзил к тому времени уже десять лет как удалился от дел, но, сняв с себя обязанность по текущему руководству поселением, он не смог бросить синагоги и проповеди.
Как-то раз две субботы подряд они один после другого проповедовали на одну и ту же тему, но пришли к диаметрально противоположным выводам. Богу, заявил сэр Бэзил, – а говоря о Всемогущем, он производил такое впечатление, будто недавно имел с ним личную беседу, – Богу, заявил он, ему совершенно до лампочки, на каком языке молится человек: на иврите, английском или китайском. Не язык имеет значение, а мысли. А если это так, добавил Ун-гар в своей проповеди, почему бы не молиться на иврите, ведь это еще сильнее объединяет и упрочает еврейский народ, так зачем же отказываться от иврита ради английского?
Последовала болезненная конфронтация – конечно, не в самой синагоге, а в квартире сэра Бэзила на следующий день.
– Рабби, – сказал он, с трудом сдерживая гнев, – вы что же, бросаете мне вызов?
Унгар объяснил, что просто говорит правду так, как он ее видит.
Кто-нибудь из родственников сэра Бэзила побоевитее мог бы вызвать рабби Унгара на дуэль, но вместо этого его позвали вниз, пройтись по продуваемому сквозняком коридору в синагогу. Там сэр Бэзил раскрыл ковчег и встал рядом с Унгаром перед свитками Закона.
– По-моему, в такой момент нам нужен Божий совет, – сказал он и, закрыв глаза, горячо и долго молился по-английски.
Закончив, он открыл глаза, улыбнулся, пожал Унгару руку, закрыл ковчег, и они поднялись вверх вместе, беседуя о Перголези и Бахе.
Англия и все английское были чрезвычайно важны для Энрикеса. Когда доктор Унгар, венгр, признался, что не испытывает большой любви ни к Венгрии, ни к Англии, ни вообще к какой-то отдельной стране, Энрикес недоверчиво прищурился.
– Но патриотизм, – сказал он с болью в голосе, – патриотизм – это же благороднейшее чувство. Я просто не понимаю, как человек может чувствовать себя полным без него. Это одна из самых ценных вещей в моей жизни.
Его «британство» в самом деле было одной из причин, почему он так настаивал на том, что молиться нужно по-английски, а не на иврите. Не то чтобы он по-настоящему верил – хотя, возможно, и вправду верил, – что Бог англичанин, но ему нравилось думать, что язык Шекспира и Мильтона – самый уместный для того, чтобы обращаться к Творцу.