Потом мы все отдыхали. Моя голова лежала на груди отца, и я слышал его сердце. Мы не говорили о том, что произошло. Я только рассказал ему о гнезде, на которое наткнулся, когда ломал ветки, и спросил, вернется ли в него птица. А он лежал на совсем уже зеленой траве и смотрел на меня снизу сквозь свои рыжеватые ресницы всепонимающе и чуть насмешливо, потом обнял мою голову, прижал к себе и сказал:
— Она обязательно вернется и высидит птенцов, и среди них будет один кукушонок, который вырастет и накукует нам долгую жизнь.
Я прижался к нему и почувствовал себя таким защищенным, каким уже больше никогда не был.
Потом было Первое мая.
Еще не дождавшись рассвета, в самую рань, проснулись воробьи. Они устроили веселую потасовку и, враз помирившись, разлетелись по заборам, чтобы там продолжить свой задиристый щебет. Но уже, заглушая его, в разных концах города глухо бухали барабаны, и, вплетаясь в отдаленные звуки духовых оркестров, стали различимы голоса поющих людей.
Украсив себя лучшей одеждой и радостью праздника, люди строились в колонны и, высоко подняв знамена и портреты вождей, стараясь шагать в такт маршам, с песнями двигались к центру города.
Случалось, что появившаяся из соседней улицы колонна создавала затор этому все нарастающему веселоголосому праздничному шествию. Тогда, вынужденно остановившись, колонны смешивались, и музыканты, подзадоривая танцующих взмахами труб и сами пританцовывая, играли вальсы, фокстроты и польки.
Проходили минуты, порядок восстанавливался, и шествие, взбодренное маршами, выходило на главную Социалистическую улицу, откуда, радостно ускоряя шаг, двигалось мимо обезглавленной белой церкви на крепостной плац, где была трибуна, мимо которой пройдут парадом воинские части, и, поднимая над собой детей, цветы и флаги и отпуская в небесную синь воздушные шары, потечет, отвечая трибуне криками «Ура!», этот праздничный человеческий поток.
Колонны еще только вышли на Социалистическую улицу, и оркестры, радуя тесно заполненные толпой тротуары, взмахнув трубами, еще увереннее и торжественнее грянули марши, и, перекрывая их голоса и споря с медью труб блеском пожарных касок, гордо шагает самый голосистый и слаженный в городе оркестр добровольного пожарного общества. А за ним, охваченные восторгом марша и достоинством своего долга, шагают пожарники, и среди них мой отец, мой Исаак.
Он чуть бледен, потому что это очень торжественно и серьезно — шагать в марше в такой праздничный день. На нем красивая форма, и сбоку его френча приторочена к ремню маленькая парадная кирка.
Он очень серьезен и строг, потому что из толпы на тротуарах на него обязательно смотрят с гордостью наши знакомые и мы с мамой и маленькой Соней.
Где-то в толпе, прислонившись к газетному киоску, прижав к себе стопку книг, стоит сумасшедший Мома, и в глазах его за стеклами пенсне блуждает вечность.
А оркестр гремит, заставляя чеканить шаг, и движутся колонны поглавной улице нашего города, по бокам которой уже зацвели каштаны, и над ними во всю ширь мостовой протянуто трепещущее красное полотнище, на котором крупно, доходя до сердца, написано: «Мы счастливы, что живем и трудимся в одно время с Великим Сталиным!»
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
В ту весну особенно широко и враз, укрывая город хрупким, но могучим разливом необъяснимо белого весеннего чуда, зацвели сады.
Волны белого чуда заливали форштадт, затопили Пушкинскую, бушевали на Минской и Костельной, пенились в садах Шоссейной и, взмывая к остановившимся облакам и, казалось бы, сливаясь с их знойным светом, все же превосходили его чистотой и силой цветения.
В тени заборов истомленные жарой псы лениво стряхивали с себя лепестки яблоневого цвета. Обочины улиц и дворов заполонили одуванчики. Во всю мочь цвели каштаны.
...Уходя вчера на дежурство, отец обнял меня и просил не болтаться с моими друзьями-свистунами по крышам и чердакам, не гарцевать на затесавшихся в наш двор чьих-то козах, а быть серьезным человеком.
Он говорил это очень серьезно, но в глазах его плясала смешинка, и, наверно, поэтому он добавил:
— А впрочем, гарцуй, пока гарцуется.
Мой друг, свистун Севка Петкевич, лет пять тому назад поселился у нас во дворе, и над нашей дружбой, охраняя ее, возвышался столетний тополь, за которым начинался фруктовый сад, и по его тенистым, заросшим лопухами тропинкам до сих пор бродит моя память.
Нашу дружбу с Севкой связывал высоченный и толщенный каштан. Он рос у крыльца того дома, где жил Севка. Каштан был могуч и щедр в цветении, и над ним и вокруг него, гудя и нежась в потоках тепла, кружили веселые майские жуки. Их было так много, что они, случалось, сталкивались в полете и, столкнувшись, падали на крыльцо или землю. Разгоряченные полетом, не успев убрать подкрылья, они вновь распахивали жесткие корытца крылышек и снова, радостно гудя, взлетали в душную гущу каштана.