Момент, аналогичный поклону Зосимы, – только на несравненно более высоком уровне – поцелуй Христа в главе «Великий Инквизитор». Эта «бестолковая поэма бестолкового студента», как называет ее «автор» – Иван, – поэтический центр не только грандиозного романа, но и всего позднего творчества Достоевского. Перед лицом вечности поставлены здесь два главных его типа в их крайнем воплощении: Христос как выражение безграничного добра и Инквизитор, поднявшийся до последних высот демонического бунта и страдания. Первый ведет за собой поэзию древних преданий и средневековых мистерий. Второй – дух и даже стиль романтической поэмы. Большая часть рассказанного Иваном – монолог, исповедь одного лица, привычная форма лирической поэмы романтизма. Герой такой поэмы изначально прав, даже в преступлениях своих. Правота его санкционирована автором, в данном случае – Иваном, явно солидаризирующимся с Великим Инквизитором. Но здесь-то и совершается многозначное чудо поэзии. «Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула, как ты хотел того!» – кричит взволнованный слушатель Ивана – Алеша [XIV, 237]. «Хула» оборачивается «хвалой», потому что Великий Инквизитор, желая обличить Христа, обнажает то величественное великодушное, что лежит в основе его отношения к людям. Красота пересиливает то, что героем трактуется как польза. При этом логика Инквизитора во многом убедительна (особенно аргумент о спасении большинства), а страдания подлинные. Христу в романе дан достойный противник. Но логика побеждается безграничностью милосердия, а красноречие – молчанием[249]
. Достоевский как бы реализует извечную мечту поэтов – дать душе «сказаться без слова». Христос в поэме молчит не из гордого протеста. Сильнее, чем слово, его облик – то неуловимое, в силу чего все, включая инквизитора, узнают его. Превыше всякого ответа и его поцелуй. Здесь – несказанное, беспредельная полнота высшего момента жизни.Поэтическое наполнение характеров предполагает соответствующий ему фон. В преддверии поэмы Ивана он создается с помощью вереницы цитат из Шиллера, Тютчева, Полежаева, пушкинского «Каменного гостя». Но центральная реминисценция, скрыто питающая весь текст, автором не названа. Это – «Моцарт и Сальери». Вспомним, как Сальери, якобы руководимый заботой о музыке и музыкантах, доказывает бесполезность Моцарта:
Гений мешает Сальери как веха пути, невозможного для большинства. Так же мешает инквизитору Христос, показавший людям идеал, доступный немногим. Жестокость искренно доказывает свою правоту аргументами любви, требованием справедливости. Но и у Пушкина, и у Достоевского важнее смысла аргументов факт соотнесенности характеров: глубинное торжество того, кто в безграничной доброте не может и не хочет защищать себя.
Параллельность поэмы Ивана пушкинской трагедии, возможно, не была осознана самим Достоевским. Но тем знаменательнее сам этот факт: присутствие пушкинского контура в интимнейшем из созданий писателя. Как заметила Л. М. Розенблюм, в поэме своего героя Достоевский отразил важнейшие черты собственного творческого процесса[251]
. Среди них для нас наиболее важна «устность» творения Ивана. В ней характерное для Достоевского ощущение поэзии живой жизни, не скованной даже неизменностью записи и именно поэтому способной коснуться миров иных.Особый характер «поэмы» в «Братьях Карамазовых» проистекает, кроме всего сказанного, из того, что этот роман больше всех других произведений Достоевского причастен сфере эпического – как она понималась русским литературным сознанием последней трети девятнадцатого века. Начиная с «Войны и мира», новая эпопея строится на сопряжении личностного поиска героев с органикой общего бытия. Для Достоевского погруженность в такое бытие – противоядие трясинам разъединения и хаоса, аналог идее «почвы».
В «Братьях Карамазовых» стихия народной и простонародной жизни явлена гораздо полнее, чем в предшествующих произведениях писателя. По сравнению с «Идиотом», «Бесами», «Подростком» здесь потеснен пласт представлений и ассоциаций, свойственных культурному слою. Нет живописных или музыкальных новелл, отражающих стиль художественной мысли нового времени. Зато открыта заново поэтическая прелесть фольклорной «басни» («Луковка»), благообразие «поучения», близкого духовным стихам (житие старца Зосимы), грандиозность мистериального действа («Великий инквизитор»). В хоре этих надличностных голосов оставлено место и тому, что может быть названо лирическим началом – в широком, сущностном смысле. Оно даже выдвинуто присущими именно этому роману формами исповеди и проповеди, но при этом характерно преображено.