Сергей Александрович Соболевский, Mylord Qu’importe, был внебрачным сыном екатерининского вельможи и богача Соймонова и своим всемогущим папашей был приписан к польской дворянской фамилии герба Slepowron. Он был на четыре года моложе Пушкина, но успел уже занять почетное место среди золотой молодежи Москвы. Он блестяще кончил образование и латинским языком владел настолько, что свободно мог переводить на него карамзинскую «Историю Государства Российского». Конечно, это было совершенно ни на что не нужно, но в этом-то и был шик. Зато по-русски все они писали малограмотно. Но так как делать, хоть из приличия, что-нибудь было нужно, то Соболевский в числе других блестящих москвичей поступил в архив Коллегии иностранных дел. Начальство трудами своих элегантных помощников не обременяло. Два раза в неделю они являлись в архив, чтобы разбирать и делать описи древним «столпам», но вместо этого они обыкновенно все вместе сочиняли сказки, что выходило очень забавно. Жалование, чины и ордена, само собой разумеется, им шли как полагается.
Но сказки надоели. Многие начали манкировать. Тот же Соболевский часто рапортировался больным и в то же время на глазах у всех блистал на балах и раутах, устраивал тонкие гастрономические обеды и в короткое время на всю Москву прославился своими любовными похождениями. Пушкин звал своего молодого друга Калибаном, Фальстафом, а то и просто обжорой и даже животным. Ни такими эпитетами, ни такими качествами тогда не оскорблялись и прославляли их даже в стихах – до сих пор сохранилась меткая эпиграмма Соболевского на брата Пушкина, Льва:
Не удовлетворяясь, однако, одной уткой с груздями и шампанским, «архивные юноши», как звала их Москва, посещали литературные и философские кружки, как салон княгини З.А. Волконской, у которой собиралась вся головка Москвы, или прославленный веневитиновский кружок. В нем – по словам современника – господствовала немецкая философия, т. е. Кант, Фихте, Шеллинг, Окен, Геррес и др. Тут иногда читали они и свои собственные философские сочинения, но всего чаще беседовали о творениях немецких любомудров. Особенно высоко ценили московские любомудры Спинозу, писания которого почитались ими выше Евангелия: Евангелие любомудрам казалось пригодным только для народных масс. Однако 14 декабря крепко напугало любомудров, и они торжественно предали огню камина и устав, и протоколы своего общества. Полиция внимательно посматривала за любомудрами и считала их якобинцами, а атаманами их – Полевого и князя П.А. Вяземского, «протектора» его. Соболевский тоже был на очень плохом счету. Но Бенкендорф явно преувеличивал опасность московских якобинцев, ибо вольнолюбивые мечты их неизменно упирались в утку с груздями и шампанское у бешеных цыган в Грузинах, а всех немецких любомудров каждый из них очень охотно отдал бы за бисерный почерк надушенной французской записочки… Тем не менее литературная братия высоко ценила Соболевского. Грибоедов, Баратынский, Дельвиг читали ему свои произведения и дорожили его советами. Пушкин посвящал его во все свои дела, и иногда случалось в трудную минуту, что, за неимением свободных денег, Соболевский давал ему для заклада свое столовое серебро… Известная графиня Е.П. Растопчина считала его русским Ювеналом и уверяла, что на все светское общество он наводит своими эпиграммами страх.
Гриша Корсаков, напротив, шел успешно до сих пор карьерой военной. Несмотря на свою молодость, он был уже полковником лейб-гвардии Московского полка, когда над ним, вскоре после беспорядков в Семеновском полку, вдруг разразилась гроза. На запрос начальника штаба государя, князя П.М. Волконского, из Троппау, кто из офицеров «особенно болтает», командир гвардейского корпуса Васильчиков отвечал, что главными болтунами считаются полковник Шереметев, капитан Пестель и Григорий Корсаков, человек особенно беспокойный. Александр приказал не церемониться с болтунами и перевести их в армию. За ужином на каком-то балу Корсаков чрезвычайно либерально расстегнул свой мундир. Васильчиков, желая использовать случай, послал сказать ему, что он забывается, расстегивая в присутствии своих начальников мундир, что это очень дурной пример для молодых офицеров, и приказал ему оставить гвардейский корпус. Корсаков подал в отставку и, провояжировав три года заграницей, – это спасло его от декабрьской истории – вернулся в дым отечества и жил теперь в Москве, прилично фрондируя и мудро деля свое время между критикой правительства, уткой, цыганами и душистыми записочками.
Иогель мягким, ватным шариком подкатился к львам.