– Eh pien, messieurs, eh pien… – укоризненно обратился он к ним. – Надеюсь, вы приехали сюда не только для того, чтобы острословить?.. Monsieur Pouchkine, вы еще не разучились танцевать? Покажите же пример другим!.. Посмотрите, какой цветник красавиц… Eh pien, eh pien!..
Пошутили, посмеялись, и Пушкин склонился пред Наташей. Она вспыхнула: знаменитый поэт подошел к ней первой!.. И они понеслись в вальсе. Пушкин вальсировал плохо и небрежничал…
С его стороны приглашение Наташи было только маневром. Его сердце в Москве было уязвлено. Наиболее жгучие уязвления претерпел он от Софи Пушкиной, его однофамилицы, полуденной брюнетки с греческим профилем, и Саши Корсаковой: когда он видел Софи, ему казалось, что весь мир в Софи, а когда он, как теперь, вальсируя с Наташей, урывками видел бархатные глаза Саши, он понимал, что перед таким взором и умереть счастье… Красоту Наташи он хотя и заметил, но она была еще слишком девочка…
Вальс кончился, Пушкин отвел Наташу на место, расшаркался и, сопровождаемый ревнивыми глазами Азиньки, направился к Саше. Ее глаза тепло сияли ему навстречу, и он с обычной легкостью вступил с красавицей в разговор… Но им не дали поговорить и минуты: дамы осаждали знаменитого поэта.
– А скажите, правда это, что вы, monsieur Пушкин, собираетесь служить? – говорила одна, смакуя кончиками губ мороженое.
– Как служить? Зачем служить? – ужаснулась другая, обмахиваясь веером. – Обогащайте лучше литературу вашими высокими произведениями…
– И разве к тому же вы не служите уже девяти сестрам, музам? – жантильничала третья. – Существовала ли когда служба более прекрасная?
Саша смеющимися глазами смотрела на эти атаки и на явно польщенного всем этим фимиамом поэта. Но зажигательные звуки мазурки разом оборвали все эти восторги, и Пушкин понесся с Сашей по залу. Чары Софи померкли: он решительно ошибался – только у этих маленьких, беленьких ножек его счастье!..
Марья Ивановна издали следила за парой: конечно, это не граф Самойлов, сватовство которого к Саше расстроилось год тому назад, но Саше ведь уже двадцать два… А Наталья Ивановна смотрела совсем неодобрительно: чистая обезьяна и голоштанник к тому же, и фармазон, и вольтерианец…
Было уже около полуночи. Веселье било белым ключом. Молодежь блаженствовала. Блаженствовали и львы. Но они не были бы львами, если бы они признались в этом хотя бы только себе. Им гримаса была необходима. И потому Соболевский притворно зевнул и лениво проговорил:
– Поедем в Грузины, к цыганам, господа… Мне вся эта преснятина решительно приелась…
– Здесь пресно, поедем на Пресню!.. – сострил Гриша.
И, хотя никому из них совсем не хотелось покидать веселого бала, они, сопровождаемые взглядами всего зала, пошли вон. На пороге Пушкин обернулся, чтобы взглядом проститься с Сашей, но глаза его нечаянно встретили взгляд Наташи, которая, чуть-чуть, очаровательно кося, смотрела на него из-за веера. Она смутилась, потупила глаза, а Пушкин с деланным равнодушием вслед за приятелями спустился в швейцарскую… Еще несколько минут, и бешеная тройка пегих Соболевского – ее знала вся Москва – понесла приятелей темными улицами к цыганам…
Аккуратный Бенкендорф в очередном всеподданнейшем докладе его величеству сообщил между прочим:
«…Пушкин автор в Москве и всюду говорит о Вашем Величестве с благодарностью и глубочайшей преданностью. За ним все-таки следят внимательно…»
XLI. У Марьи Ивановны
Никогда не поймет сумятицы человеческой тот, кто не учитывает действия на судьбы человеческие бесчисленных психозов, которые вдруг овладевают как отдельными людьми, так и в особенности толпами человеческими. И чем больше голов охватывают эти психозы, тем опаснее и острее они делаются: человек, как полено в поле, один горит плохо. Человек в единственном числе иногда бывает похож и на человека, но человек во множественном числе есть опаснейшее из всех бедствий на земле не только для себя, но и для всего остального населения земного шара…
Таким бродилом безумия в эти дни в московском обществе, в его «сливках», явился, как это ни странно, Пушкин. Население очень расплывшейся по своим холмам Москвы, полное забот о поддержании жизни своей и близких, торговало, пекло калачи, стирало на Москве-реке и Яузе белье, возило дрова, убирало с улиц снег, варило пищу, шило одежду и обувь, делало, словом, те тысячи маленьких дел, без которых жизнь развалилась бы, а сливки, – к несливкам они относились, как 1 к 10 000, – поев утки с груздями и выпив шампанского, с ума сходили вокруг имени молодого поэта. В душе, конечно, огромное большинство этих поклонников поэзии предпочитало утку и ласки какой-нибудь смуглой Стеши ставило выше всех поэм мира, но, один другого заражая и взвинчивая, они делали вид, что стихи для них – все. И, топорщась, они возносили Пушкина все выше и выше, ибо, чем выше был он, тем выше были, понятно, и они, его поклонники.