Германская армия теперь не та, что штурмовала Сталинград; но никто не думает преуменьшать силу немецкого сопротивления. Мы знаем, что в мае 1918 года Германия была истощена, разъедена сомнениями, обескровлена, и все же она предприняла тогда огромное наступление, дошла до Марны, грозила Парижу; а пять месяцев спустя она рухнула. Немец — это автомат. Он идет, стреляет, потом останавливается: кончен завод. Я убежден, что даже предсмертные судороги Германии будут напоминать военные операции.
Мы прошли от Владикавказа до Будапешта. Кто после этого усомнится в том, что мы дойдем до Берлина? На войне недоделать — это значит не сделать; и мы слишком много перетерпели, слишком много перечувствовали, чтобы остановиться, не дойдя до цели. Мы должны быть в Берлине, потому что немцы были в Сталинграде. Мы должны пройти по Германии, потому что видели «зону пустыни». Мы должны найти убийц: у кого из нас нет близкой могилы?..
У каждой страны своя гордость; мы горды не трезубцем Нептуна, не легкостью Граций, не золотом Креза; мы горды русской совестью. Кто это понял, тот знает, что мы будем в Берлине. Мы не можем предать наших мертвых, забыть высокие жертвы героев и кровь грудных детей. Разве стоят на месте камни сожженного Смоленска? Они рвутся в Берлин. Зима 1942 года, зима Ленинграда костлявой рукой уже стучит в окна германской столицы. И над наступающими армиями, как ангелы мщения, витают тени детей, замученных в Бабьем Яру: они летят в Берлин.
Мы понимаем расчет Гитлера, или Геббельса, или какого-нибудь истопника из Майданека, или зауряднейшего фрица, который буднично, заурядно, незаметно убил в Белоруссии светлоголовую девочку, мы понимаем их расчет: уйти от расплаты, затянуть дело, откупиться мелочью, а потом приняться за старое, придумать новые «фау», какие-нибудь ракетные «тигры» и лет через двадцать скомандовать: «На восток шагом марш!» Этого не будет. Ни теперь, ни через двадцать лет, ни через сто: мы с ними покончим. Можно ли заново строить Чернигов, Гомель, Вязьму, зная, что в Германии под видом швейных машин изготовляют орудия смерти? Можно ли растить детей, зная, что авторы «душегубок», сменив паспорта, чертят планы гигантских фабрик смерти? Мы слишком любим наших детей, чтобы не побывать в Берлине. И напрасно немцы рассчитывают на нашу забывчивость: не чернилами — кровью написана летопись страданий, такого не стереть резинкой. Мы должны быть и Берлине: этого требует наша совесть. Наших мучителей будем судить мы, и этого мы никому не передоверим.
Мы просыпаемся с мыслью о Берлине и с этой мыслью засыпаем. Когда мы молчим, мы думаем о Берлине, и когда мы спим, мы о нем не забываем.
«Неужели вам это не осточертело?» — спросит какой-нибудь неоумиротворитель. Осточертело, ответим мы, именно поэтому мы стремимся в Берлин. Человек вовсе не создан для того, чтобы ходить в разведку, прорывать вражескую оборону или подбивать танки; он создан для другого: для колосьев, для игры воображения, для любви, для стихов, для счастья. Если наших людей немцы оторвали от творчества, от семьи, от родины, если они их заставили долгие годы вместо тепла любимой руки сжимать холодное железо, то было это для нашего народа величайшим испытанием. И нам осточертели немцы. Мы не думаем, что уничтожение фашистов — сладчайшее занятие. Именно поэтому мы хотим их уничтожить, именно поэтому мы торопимся в Берлин. Мы хотим мира, и, стремясь к миру, мы думаем только о войне. Наши солдаты мечтают о доме, именно поэтому они уходят еще дальше от дома, ближе к Берлину.
За границей нас часто изображали всесторонними, но рассеянными, широкими, но расплывающимися. Неверно это. Мы можем быть и такими, мы можем думать о многом, многое любить, дорожить многообразием. Но мы можем также сжать сердце, надеть на него стальные обручи, жить одним, думать об одном, хотеть одного. В горькие дни сорок первого и сорок второго мы повторяли «выстоять» как нечто самое сокровенное, самое дорогое, единственное, теперь мы хотим ускорить развязку, приблизить счастье, и мы повторяем: «В Берлин!» О, разумеется, не похожи дни наступления за Вислой на дни Сталинграда. Строят дома в Орле, вернулись беженцы в Минск, внешне жизнь тыла как будто отдалилась от войны, поскольку война отдалилась от этой жизни; но это только внешнее — разве могут жены жить другим, как не письмами от мужей, разве может Родина жить другим, как не приказами Главнокомандующего? Тяжел четвертый год войны, но нет слов, чтобы сказать о мужестве тыла, рабочих Урала, шахтеров, возрождающих шахты, колхозниц, оружейников и хлеборобов. Что позволяет им вытерпеть лишения, тревогу за близких, горе о потерянных? Одно: сознание, что мы идем в Берлин, что недаром пролилась кровь лучших, что будет возмездие и будет мир, крепкий, добрый, не тот эрзац-мир, который готовы сфабриковать немцы, а настоящий, не немецкий — человеческий.
Во имя той тишины, которая скоро вернется на землю, во имя тех всходов, которые сейчас еще спят под снегами, во имя близкой весны и близкого счастья мы говорим: в Берлин!