А потом, когда наши утром пришли, то и сюда пришли в болото — посмотреть, кто жив остался. Брата раненого (другого брата рассказчицы, мальчика одиннадцати лет —
Он говорит, что с отцом разговаривал, отец еще был жив. А у нас был еще маленький братишка, десять месяцев ему. Он был у отца на руках. Отец же был ранен. И у него в потайном кармане была бутылка молока для ребенка. Борис рассказывал, что отец ему говорил: «Борис, подползи ко мне. Я не могу… Подползи ко мне, достань мне молоко, я очень пить хочу». Я ему, говорит Борис, достал молока бутылку, он ее выпил. И он мне сказал, когда я ему доставал молоко, что мамку убили, а Клавдию он видел — пошла в деревню. В сознании со мной разговаривал. «Я мог бы идти, — он мне сказал, — но не хочу. Если б я поднялся, они бы меня тоже взяли на большак, как других мужиков. Я сделал вид, что я убитый…»
А маленького немцы взяли у него. У него что ж, руки раненые. Одна у него в этом месте перебита, а другая вот здесь в плече. Ну, они взяли, немцы… отдали Тоньке Глуховой: «Матка, неси». Она принесла туда же, в дом, где мы были все.
Мать, по-видимому, или пулей разрывной, или какой гранатой была убита, я не знаю.
Мы лежали с ней рядом, плечо к плечу. И очень так стреляли, стреляли. А что ж, мы первые с ней лежали (ближе всех к немцам. —
Ночью-то с большака немцы едут, и до нас добрались. Кричат:
— Матка! Яйка! Яйка!
Они как, все стали тащить, что им надо, и добро разграбили. Валенки с ног снимали. Печку топят, сунут ноги — не гут! Обувка-то у них какая — смех! И давай к нам приставать, снимай валенки. И я сняла, а сама ходила в старых.
Они не понимают. Поросенка зарежут, на части разрубят, в печку сунут и жрут всю неделю, а кости в печь бросают.
Как отступали, бутылки с горючим бросали в дома. Винтовкой в окна — раз! — чтобы горело быстрее… До конца деревни, он не дошел, потому что близко лес. В лесу-то партизаны, а партизан они — во как боялись!..
Под Оленино мы шли, а там и вовсе незаметно, что деревни были. В деревне Вселуки согнали восемьдесят человек стариков и детей — сожгли. Никого не пожалели, так и сожгли живьем. Там и ребятишек в колодец бросали.
…Ехали мы по заготовкам, как их прогнали-то, видим: валяются наши, руки-ноги раскинувши, так навалено видимо-невидимо. Помню, едешь по тропинке — ой, страшно! — за солдатами. А кругом все заминировано, вот ужас-то!
А голодали как! Так плохо жили, что ни граммушки не было. Лепешки делали из крахмала, когда давили мороженую (прошлогоднюю, оставшуюся на полях. —
До войны я с хозяином жила в Бобоедовке. Перед самой войной только поставили пятистеночку. Всего в деревне было двадцать два двора, все хорошие. Летом сорок первого года ржи уродилось, господи помилуй сколько!
Сначала наши русские приказали уходить за лес, а у меня ребят четверо. Ну, что ж, все ж идут! За лесом пожили недолго, как пришли немцы. Часто туда боялись приходить: лес кругом, партизаны. Те жители, за лесом, говорят, чтоб мы назад шли: все равно немцы кругом, голод везде.
Вернулись мы в Бобоедовку, а там три дома, и то обгоревши. Что ж делать, жить-то надо! Ягоды собираем, кислицу, крапиву в щи кладем.
Вот Жигуниха Вольга с горя совсем рехнулась. Батьку убили, мужик на фронте, есть нечего. Думает: «Насобираю ягод, обменяю с мальцом у немцев, с ним же не убьют». К вечерку и пошли к немцам с мальчишкой. А их паразиты и расстреляли. Отвели в сторонку от своих и убили. И приговаривали: «Вот вам хлеб! Вот вам хлеб!»
Старуха Вольгина с ума сходит, плачет, а они и не пришли.
В Брёхове собрали всех ребятишек-сирот и заперли в амбар. Приставили охранников, подходить не давали. Ребятишки были по два — по три годика, по двенадцать лет. Всех тридцать было.
И-и-и как теляты… Страшно вспомнить. Зимой было. Немцев-то стали гнать наши. Они ребятёшек оставили. Заперли на замок и оставили. Сынок мой пришел к разу. Немцев гнал с армией, отпустили домой — побывать. Пришел седьмого марта. Принес буханочку хлебца. Слышит, в амбаре пищат… «Мать, кто ж там?» — «Батюшки! Сынок, там дети!»