Мы спустились во двор, чтобы отдать приказания слугам. Но едва мы переступили порог замка, как нас встретило мрачное, печальное шествие наших вассалов с факелами в руках. На носилках, сооруженных из мечей, они несли на плечах окровавленные тела моего отца и брата… Стояла глубокая тишина. Никто не произносил ни слова. Слышно было лишь завывание холодного, зимнего ветра, развевавшего залитые кровью праздничные одежды мертвецов. Хлопья снега падали на их иссиня-бледные лица, одевая покойных тонким, белым саваном… В немом и диком ужасе взирали мы на этот ночной, жуткий погребальный ритуал, освещенный красноватым пламенем факелов…
Внезапно я увидел следовавший за вассалами портшез. Я стремительно бросился к нему и отдернул занавеску. Чья-то светлая фигура тихо и медленно упала к моим ногам.
– Великий Боже! – воскликнул отец Франсуа, опираясь о стену портшеза. – Мари!
Я не сделал ни единого жеста, не издал ни звука. Время закончилось. Его больше не существовало.
На чистом, только что выпавшем снегу, в ослепительно белой одежде, у моих ног лежала моя мать. Глаза ее были закрыты, длинные ресницы отбрасывали темную тень на мертвенно-бледные щеки. Черные косы выбились из-под покрывала, и, как ветви плакучей ивы, рассыпались по нему. Одна рука покоилась на груди, другая – бессильно повисла. По белоснежной одежде расплывалось огромное, темно-красное пятно. Несколько алых капель крови дымились на снегу…
В глубоком, ледяном оцепенении я продолжал стоять и смотреть на нее. Снежные хлопья засыпали мне все волосы, отец Франсуа пытался что-то сказать мне дрожащим, слабым голосом, но я ничего не слышал. Я стоял и смотрел. И не верил в то, что нахожусь в человеческом мире, а не в страшном, чудовищном сне. Я не знаю, сколько времени это длилось. Мне казалось, что за эти несколько мгновений прошли века и разрушились царства, что умерли все люди на земле. Остался только силуэт моей матери на белом, морозном полотне…
Она была еще жива. Она еще дышала. С невероятной осторожностью мы перенесли ее в комнату наверху. В ту самую комнату, где она когда-то читала мне Коран, и я играл ее звенящими браслетами…
А потом последовали два самых страшных дня в моей жизни. Ни на мгновенье мы с отцом Франсуа не отходили от ее постели. Мы не смыкали глаз и не прикасались к еде. Он делал все, что было в человеческих силах, и с неистовым жаром молился, положив стиснутые руки на спинку кровати. Я не молился. Я по-прежнему не говорил ни слова. Я только поддерживал ее голову и смачивал водой ее пересохшие губы.
Иногда она бредила или, на мгновенье придя в себя, смотрела на нас испуганными, расширенными от потустороннего ужаса глазами. Какая бездна страхов и боли отражалась в ее огромных, лихорадочно блестящих зрачках…
– Как мне холодно! – шептала она в бреду. – О, почему здесь так холодно? Откройте окна! На дворе светит солнце… Мама, вели Али вернуть мне мои четки! Я хочу поиграть с ними…
Я протягивал ей наши старые четки. Смутная улыбка пробегала по ее пересохшим губам. Но вскоре ее руки слабели, и четки выпадали из холодных пальцев…
На второй день она была спокойна. Она лежала тихо, вытянув руки, и едва заметно шевелила губами. К вечеру коленопреклоненный отец Франсуа, должно быть на мгновенье заснул. Я сидел и безотрывно смотрел на нее, как будто желая по частям выпить ее драгоценный, уходящий образ… Оплывшая свеча бросала желтый круг света на ее бледное, как расплавленный воск, лицо. Под глазами у нее лежали страшные, черные тени, черты заострились. Внезапно легкая дрожь сотрясла ее тело, смутная тень пробежала по лицу, и огромные зрачки окаменели…
Я продолжал сидеть в жуткой неподвижности. Когда отец Франсуа проснулся, он взглянул на нее и слабо вскрикнул. Потом я услышал его короткое, горькое рыдание. Но когда он поднял глаза на меня, с его губ не сорвалось больше ни звука.
Свеча догорала. Но она угасла быстрее, чем свеча. В комнате было холодно и тихо. Она лежала на постели. На полу валялись старые четки. Ветер стучал в окна. Пахло запекшейся кровью и расплавленным воском. А через мгновенье всего этого не стало. И меня не стало тоже…»
Бланш съехала с кровати, упала на пол, и из груди ее вырвались душераздирающие, истерические рыдания. Она плакала, пока не стала задыхаться, пока все тело не начали сводить жестокие судороги, но не могла остановиться. Ей казалось, что она умирает. Какой сильной и жгучей виделась ей всегда боль Саладина, боль людей, описанных в хрониках и поэмах… Боль людей давно умерших или вовсе никогда не существовавших… Но что же тогда должен был чувствовать этот живой, настоящий человек?! Ее учитель… Какие кровавые раны зияли в его душе, если только рассказ о них пронзал сердце Бланш, как лезвие острого, холодного меча…
Прошло не меньше часа прежде, чем она смогла читать снова: