Не в силах избавиться от всё больше и больше окружающих меня мороков, я начинал отчаянно звать отцов, но чьё бы имя я не выкликнул, на мой зов всегда являлся лишь суровый, зеленоокий призрак. Я отворачивался от него, прикрыв глаза ладонью, но он был самым настырным из всех моих видений и, появившись, ещё долго не давал мне покоя: расцепив мои зубы, он вливал между ними что-то горькое и жгучее, прикладывал к моему пылающему лбу мокрую перевязку и садился рядом. Пахнущий травами лён, часто оказывался извивающейся кольцами лесной гадюкой, но зеленоглазый пресекал все мои попытки избавиться от ядовитой гадины, и мне приходилось, закрыв глаза, терпеливо сносить её прикосновения, ну, а если неустанно дежурящий около меня призрак пытался со мною заговорить, я никогда ему не отвечал...
КОЛДОВСКИЕ ШУТКИ
Я очнулся на узкой, крытой овчиной, лавке, по самую шею укутанный в сшитое из разноцветных лоскутов одеяло. Приподнявшись на локте, я с изумлением огляделся вокруг и в сереющих предрассветных сумерках различил спящих на соседних лавках, укрытых такими же одеялами, детей и выбеленный горб высокой печи, а проведя рукою по голове, ощутил под пальцами вместо своих "волколачьих" косм лишь колючий, стоящий дыбом подшёрсток! Рука сама метнулась к груди, но клык был на месте, и я, выбравшись изпод одеяла, как был -- в одном исподнем, вышел из горенки и, устроившись прямо на пороге хаты, долго смотрел на колодезь с журавлём и старые, с согнувшимися до земли ветвями яблони.
-- Ах ты, горюшко! -- вышедшая из крытого соломой сарая женщина, завидев меня, всплеснула руками, -- Ты зачем поднялся в такую рань?!
Я молча взглянул на неё -- статную и русоволосую, а женщина продолжала вычитывать меня, и её говор почти не отличался от триполемского слога, которому так хотел научить меня князь:
-- Сколько дней в жару да бреду пролежал, а теперь, едва встав, ещё и на утреннюю росу подался! А ну быстро возвращайся в горенку, на лавку, а я к тебе сейчас подоспею!
... А ещё не более, чем через четверть часа, Марла поила меня молоком и, то и дело, пытаясь снова укутать в одеяло, вздыхала:
-- Тебя ведь, сердешный, ни в один двор пускать не хотели: со стороны ведь казалось, что у тебя то ли марь чёрная, то ли чума, но ведь негоже хворого -- пусть хоть сто раз поветренного, под открытым небом оставлять! Да и отец твой на лицо уже сам чернее любой мари стал -- аж смотреть на него страшно было... Но вот как занёс он тебя в мою хату на руках, как положил на лавку, так и был при тебе неотлучно -- ни на шаг не отходил!
Но я всё же прогнала его, правда лишь после того, как ты метаться да бредить перестал: у меня своих трое -- чай, не молодка глупая, знаю как выхаживать! Так что теперь твой батя на сеновале спит -- уже вторые сутки кряду, но я его не бужу -- пусть отойдёт, ведь даже у двужильных свой предел есть! -- а затем Марла налила мне ещё молока и улыбнулась. -- Помню, я всё дивилась на то, что ты такой разрисованный, а отец твой ответил, что пока у князя нашего в "Золотых" ходил, ты с матерью в Скруле жил, а потому и крашеный, и нравом своим на дикого кота похож!
Только ведь тут и слепому ясно, что несладко тебе пришлось в лесах тех дремучих после смерти матери: хорошо, что отец вернулся, нашё тебя, горемычного... -- Марла попыталась погладить меня по голове, но я ушёл от её ласки, и моя, охваченная перчаткой, рука неожиданно дрогнула. Ну, а селянка на мою угрюмость улыбнулась и успокоительно сказала. -- Ну и что из того, что ты его почти не знаешь? У меня вон, только Арти отца помнит, да и то смутно, а Лемми вообще не видал его ни разу! Только родная кровь своё всегда возьмёт: вот увидишь -- и месяца не пройдёт, как всё у вас образуется!
Я, конечно же, думал совершенно иначе, чем Марла, но разубеждать её не стал - выхлебав молоко, я наотрез отказался вновь отправляться спать, и, устроившись на лавке у оконца, принялся рассматривать двор, пока селянка возилась у печи.
Ну, а когда утро окончательно вступило в свои права, а во дворе громко закудахтали куры, князь, проснувшись, покинул так полюбившийся ему сеновал и принялся за умывание. Стоя у колодца, он прогонял остатки сна, выливая на себя целые вёдра студеной воды, и я, хорошо видел на его плече свежий, только начавший подживать порез, оставленный серпом Ариена. Конечно, у того монолита нам с князем было не до веселья, но в предведущий вечер Демер, наверное, посмеялся от души, выставляя себя за Ламерта -- вот только откуда он узнал про песню... И про то, как отец всегда выговаривает своему Пегому?