— Ничего особенного, — сказала Минна со скучающим видом. — Только то, что вы, барыня, скоро бабушкой станете!
И Минна с проворством, какое трудно было предположить у такой старой костлявой карги, юркнула в кухню, а из кухни к себе в комнату и так громко хлопнула дверью, что сразу стало ясно: на сегодня аудиенция окончена!
— Черт знает что! — сказала старая барыня, энергично потерла нос и мечтательно уставилась на то место на ковре, где только что стоял ее домашний дракон. — Нечего сказать, сюрприз. Бабушка! Только что была одинокой женщиной, никого у меня не было, и вдруг бабушка… Ну, эту микстуру я еще подожду глотать, как бы ты ловко мне ее ни преподнесла, ах ты старая мстительная карга!
И фрау Пагель потрясла кулаком в пустой передней и удалилась в свои покои. Однако надо полагать, новость подействовала на нее неплохо, ибо она так быстро и крепко заснула, что не слышала, как Минна еще раз шмыгнула из дому, с письмом в руке, которое она даже понесла на почтамт, а время было уже за полночь.
И это письмо положило начало той переписке с Нейлоэ, благодаря которой Вольфганг Пагель стал человеком, готовым, по словам господина Штудмана, обнять весь мир, и это несмотря на то, что в письмах не было ни строчки от Петры!
Если Вольфганг Пагель, отправляясь к арестантам, не брал с собой Виолеты, и если она беспрекословно подчинялась этому, хотя провести утро с молодым человеком ей было бы приятней, то здесь действовала высшая воля, которой подчинялись все в Нейлоэ: воля старшего надзирателя Марофке. Этот потешный заносчивый человечек с торчащим брюшком допекал не только вверенных ему заключенных. Когда он приходил в контору с каким-нибудь очередным требованием, фрау фон Праквиц вздыхала: «Господи боже мой!», а господин фон Штудман сердито морщил лоб. Коллеги надзиратели и помощники надзирателей поругивали своего коллегу, но шепотком; зато служанки на кухне ругали «зазнавшегося шута», нисколько не стесняясь, очень громко.
Постоянно Марофке был чем-нибудь недоволен, вечно что-нибудь было не по нем. То баранина на обед арестантам чересчур жирна, то свинина чересчур постна. Уже три недели не дают гороха, зато два раза на одной неделе варили капусту. Люди запаздывают с работы, а кухня запаздывает с обедом. Это окно надо замуровать, а то заключенным видно комнату, где живут служанки. Недопустимо, чтобы в уборную около казармы для жнецов ходили и деревенские, в том числе и женщины. Также недопустимо присутствие женщин вблизи работающей партии, это волнует арестантов.
Жалобам не было конца, требования не прекращались! Сам же черт толстопузый жил себе припеваючи. Надзор за арестантами он обычно возлагал на своих подчиненных, четырех надзирателей. А сам чуть не целыми днями сидел в казарме, заполнял с важным видом списки или строчил донесения тюремному начальству, а то, не зная покоя, ходил по казарме, перетряхивал постели, обыскивал. Ручка от ложки, из которой арестант сделал себе прочищалку для трубки, навела его на усиленное размышление. Что тут кроется? Ну да, прочищалка для трубки, но если кто смастерил прочищалку, почему бы ему не смастерить и отмычку! И он проверял все замки, прутья в решетках и те места в стене, куда были вделаны прутья. Потом он шел в уборную, поднимал крышки и разглядывал, что брошено вниз. Только ли клозетная бумага, или может быть, разорванное на клочки письмо.
Но чаще всего он сидел на скамейке перед казармой, на самом солнцепеке, сложив руки на жирном брюшке, вертел пальцами, закрывал глаза и думал. Люди видели, как он сидит спокойно дремлет, и презрительно усмехались. Потому что в деревне в страдную пору здоровому человеку стыдно сидеть сиднем. Всем найдется дело, рук всегда не хватает.
Но надо признаться, что господин старший надзиратель Марофке не просто дремал на солнышке: он действительно думал. Он непрестанно думал о вверенных ему пятидесяти арестантах. Он вспоминал, которая у кого судимость, какие за кем числятся проступки, сколько каждому лет, какие у него связи с внешним миром, сколько ему еще осталось отсидеть. Он перебирал одного за другим, размышлял над тюремными событиями, над разными мелкими происшествиями, по которым, однако, сразу видно, чего можно ждать от человека. Он не спускал глаз с арестантов, когда они ели, отдыхали, болтали, спали. Он замечал, кто с кем разговаривает, кто с кем водит дружбу, кто кого недолюбливает. И результатом его дум и наблюдений были постоянные перемещения; врагов он соединял, дружбы расстраивал. Тех, кто питал друг к другу неприязнь, он укладывал на соседние кровати. Марофке непрестанно менял места за столом, он назначал кому с кем идти в паре, кому работать в одиночку, с кого надзирателям не спускать глаз.
Арестанты ненавидели Марофке как чуму; надзиратели, которым он доставлял кучу хлопот, кляли его у него за спиной. При малейшем возражении Марофке делался красным как рак. Его толстый живот колыхался, обвислые щеки дрожали, он кричал:
— Я за все с вас спрошу, надзиратель! Вы принимали присягу и обязаны исполнять свой долг!