Вошел дворецкий, за которым слуги несли обед к столу, и остановился, не смея нарушить рассказ государя. Заметив это, Иван Васильевич сказал:
– Ну-ну, Данилушка, давай обед-то. Мы и за столом побаим, а ты нам не помеха.
Помолясь, оба государя сели за стол, пригласив и Данилу Константиновича, а слуг отпустили.
– Они, отец и дочь, как будто подтвердили слова клеветавших на Назария. Князь Михайла говорил, что он отказал Назарию выдать за него свою дочь…
– А Серафима что? – волнуясь, спросил Иван Иванович.
– Сия вельми баская девка, грамотная даже, но без большого разума. Плакала и скорбела на розыске о душе Назария, называя его еретиком и безбожником, обвиняя в едино время и за то, что он идет против Новагорода, и за то, что ради безбожия восстал на владыку Феофила, что бесы его на сей грех подвигнули. Далее же все молила, отпустили бы ее в монастырь постриг принять.
Иван Васильевич задумался и долго пил вино маленькими глотками. Взглянув же на сына, проговорил с досадой:
– Сия Серафима в конце розыска покаялась, что Назарий токмо из ревности оболгал тысяцкого Максимова и пошел против Новагорода и владыки.
– А Назарий что на розыске сказывал?
– Прямо и честно сказал: «Я за вольную Русь под рукой государя московского, токмо не хочу я гибели вольности новгородской. Заедин я с житьими и черными людьми, токмо против господы и владыки Феофила». Видел яз ярость бояр новгородских и зло своих бояр московских против Назарья. Хотели они казни его смертной, но яз велел заключить его в церковную подземную темницу до времени.
Иван Васильевич опять задумался, но вскоре сказал сыну:
– Баили мне, что, когда стали руки в оковы ковать Назарию, заплакал он и воскликнул: «Сие – перстни венчальные, которые ты подарила мне, Серафима!»
– Государь-батюшка, – дрогнувшим голосом попросил Иван Иванович, – отпусти Назарию вину его, ежели она есть. Яз верю, что он Москве служил для Руси безо всякой корысти.
Иван Васильевич улыбнулся.
– С тем, Иване, – ответил он сыну, – яз и послал гонца в Новгород, к Федору Давыдычу, дабы оковы с него сняли и, ежели здрав, на Москву ко мне привезли яко безвинного. Дни три жду все гонца обратно.
Постучав, вошел начальник стражи и доложил:
– Гонец твой, государь, воротился. Пущать?
– Пусти.
Вошел Трофим Гаврилович Леваш-Некрасов.
– Будь здрав, государь, – сказал он, низко кланяясь, – наместник твой князь Пестрый повестует: «Живи много лет, государь. Прости, что на два дня запоздал с ответом тобе. Назария из подземелья у церкви Святого Николы, во исполнение воли твоей, приказал в тот же час вынять и расковать. Но люди нашли его мертвым. Старый же слуга, именем Кузьма, который ему пищу и питье носил, сказывал, что накануне сего жив был и здрав, ибо крепок телом и духом. Может, сам на собя руку наложил, может, отравлен был. Слуга сказывает, милостыню Назарию многие носили пирогами, мясом и медом. Может, кто и яду положил. Два дни потом слуга возил тело Назария по монастырям, прося похоронить, но нигде его не принимали. Приняли токмо в девичьем Рождественском монастыре, где Серафима Одоевская постриглась. В сем монастыре Серафима, пав к ногам игуменьи Милитины с плачем великим, упросила ее похоронить Назария в церкви у святых врат».
Отпустив наместника домой, Иван Васильевич, видя огорчение сына, хотел отвлечь его от горьких мыслей и спросил дворецкого:
– А есть ли еще в саду у нас, Данилушка, те часы самозвонные, которые нам Илейка показывал?
– Нетути, государь, – с грустной усмешкой ответил Данила Константинович. – Ишь какую старину вспомнил. Перержавело, сгнило все в них. Яма одна там, вся крапивой да лопухом поросла.
В конце мая пришел обоз из Новгорода с немецким железом кровельным, посланным наместником князем Стригой-Оболенским по приказу государеву. Сообщал князь Стрига, что и кровельщиков хороших нашел среди новгородских черных людей – отменные крыши кроют, лучше даже, чем мастера немецкие.
– Как понадобится государю, – велел он обозным сказать, – так немедля отпущу на Москву.
Доволен был Иван Васильевич, особливо же Иван Иванович, не менее отца полюбивший зодчество, поняв многое из бесед с маэстро Альберта.
– Храм-то, – говорил он отцу с восхищением, – вельми чуден величеством и высотою, светлостью и звонностью, всякое слово звенит в нем, яко в трубу, и во всех концах слышно!
– Истинно, – соглашался Иван Васильевич, – наихитр и велик наш маэстро Альберта во всяком строительстве и рукомесле.