Недалеко от Таганской площади беспризорники грелись у костра, разведенного под асфальтовым котлом, — чумазые, пестро одетые, а многие просто полуголые, в немыслимых лохмотьях, они расположились кружком у огня, не обращая внимания на редких в этот поздний час прохожих.
Проходя мимо, Федор невольно замедлил шаг — нет ли тут, среди них, того самого мальчишки, за которого он вступился около рынка на Смоленской? Лицо его он хорошо запомнил.
Нет, среди этих ребят, освещенных отблесками пламени костра, знакомого не было. Жаль…
За драку, несмотря на заступничество Якова Ивановича Перфильева — депутата и старого большевика, Федору все же влетело. Поделом, наверное. Знай, где и как поступать. Торговцы не рабочие, ты для них чужд, непонятен, страшен: взяток не берешь, водку на халяву, как прежние полицейские чины, не пьешь, подарков тебе домой носить не надо, а отвечать за неблаговидные делишки требуешь по всей строгости. И по закону!
Да взять хотя бы случай с мальчишкой. Старый полицейский чин в лучшем случае посмотрел бы с любопытством: чем дело кончится? А если бы приказчик прибил мальчонку, то сунули бы приставу «барашка в бумажке»; тот прислал бы городового — осмотреть тело с доктором вместе, осмотрели бы и решили — сам помер. Доктора, как правило, в таких случаях прятали глаза, отворачиваясь, или вообще не ходили. Но тем не менее…
Федор неспешным шагом шел по Большим Каменщикам — в давние времена здесь жили мастеровые, искусные камнетесы, принимавшие участие в постройке родовой усыпальницы Романовых — Новоспасского монастыря. Наверное, среди них был и далекий предок Федора, а может, и не каменщиком он был, а богомазом: писал иконы или растирал краски, готовил доски, покрывая их слоем левкаса, на котором под тонкой кистью живописца оживали потом библейские сюжеты и строгие лики святых. Кто знает?
Сейчас будет Глотов переулок, мрачная громада Таганской тюрьмы — еще одного наследия самодержавия, потом надвинется из темноты старое, темно-красного кирпича здание пожарной части с высокой каланчой. Останется справа белеющий в темноте Новоспасский монастырь, около которого раньше на Яблочный Спас устраивали шумные ярмарки.
А Федору идти левее, в Крутицкие переулки, — там его дом, там, сидя у керосиновой лампы с шитьем в руках, ждет его мать. Мама, добрая, милая мама. Сколько же она ждала его, пока он ходил по свету; и сейчас она так часто остается одна, тревожится, когда его долго нет, смотрит в окна, выходит на крыльцо, вслушиваясь — не раздаются ли в ночной тишине знакомые легкие и быстрые шаги сына.
Ничего, теперь он рядом, кончилась война, одолели все — и белых, и тиф, и голод. И вычистят свою землю от еще прячущейся по углам нечисти. Кому-то надо заниматься и этим, чтобы потомкам было жить легче и лучше.
Но материнские глаза все чаще и чаще останавливаются на его лице с немым, невысказанным вопросом. Да, ему уже за тридцать, а ни семьи, ни детей — то носило по всей земле, то много лет подряд воевал и сейчас, пожалуй, все еще воюет. Не нашлась его судьба, его суженая-ряженая: никак не встретит того единственного человека, чтобы на всю жизнь. Может, и не придется встретить никогда? А вдруг уже однажды встретил и тут же потерял? Отчего так часто и ярко всплывают в его памяти заброшенное кладбище на окраине маленького белорусского городка, тонкая женская фигурка в темном, торопливо сказанные слова, когда пытались уйти от полицейских и жандармов.
Но ведь он даже не видел ее лица, не знает имени! Кто она, откуда? Тогда не было возможности спросить: его поймали, осудили на вечную каторгу. В тюрьме и на этапе он интересовался у товарищей: не взяли ли кого еще после его ареста? Нет, никого. Значит, ей удалось уйти.
Недавно Толя Черников наконец помог отыскать адрес Сибирцева. Надо написать, расспросить: не может он не помнить Федора Грекова; холодного, сырого и мрачного склепа; каши, которую носил в солдатском котелке. Ведь именно Сибирцев сказал ему в ту памятную ночь о связном, который выведет Федора на железную дорогу. Значит, он, Сибирцев, знает, кто должен был прийти за ним к склепу той ночью.
Он напишет Сибирцеву, обязательно. И дождется ответа.
Вот и его переулок, горбатенький, мощенный булыгой, через которую все равно пробивается неистребимая травка спорыш. В детстве они почему-то звали ее поросячьей — этой травкой буйно зарастали дворы, пустоши и даже протоптанные тропинки. Трава его детства. Старый кривой тополь во дворе, на который отец привешивал ему качели, неказистые дровяные сарайчики, общие радость и горе рядом живущих небогатых людей, зарабатывающих на хлеб своим трудом.
Федор поднялся по скрипучим деревянным ступенькам крыльца, легонько стукнул пальцами в стекло окна, из которого через неплотно прикрытые занавески пробивалась полоска света. Услышав за дверью шаги, сказал:
— Это я, мама…