— …говорил, не понял, — в раздумьи повторил Аггей и, протянув руку, прикрыл фирсовскую книжку, раздражавшую его внимание. Но Фирсов раскрыл ее снова, и вторично закрыть ее Аггей не посмел. Что-то происходило в нем: будто затеплилась скудная, чадная лампада в его больных глазах, не выпускавших пойманного света. Фирсов слышал, что они убивали прежде, чем его руки. Вдруг прорвалось: — Напиши, напиши про меня. Ты все можешь… ишь, лоб-то играет как! Ты спрашивай, если непонятно станет. Видишь, любезный…
— Меня Федор Федорыч зовут, — хмуро молвил Фирсов.
— …видишь, Федор Федорыч, — сразу упав с высоты, зашептал Аггей, — я все равно скоро кончусь: я и срок свой знаю. Мне спешить надо, и я спешу! — Его лицо скомкалось и распрямилось с силой отчаянья. — Я, Федор Федорыч, прямо скажу, курносой не боюсь. Ее нету, а только есть наше мнение о ней. (— Эх, все нету у меня доверия к черной твоей бороде!) Меня четыре раза… заочно… но меня не поймают. Меня каждый может пришить, и ему за это похвальный лист могут дать. Меня
— Невроз! — строго отметил Фирсов, записывая в книжку, где уже выросло втрое против рассказанного. — Что же тревожит вас… они?
— Пусто очень… — весь отдавался Аггей на милость или поругание фирсовского карандаша. Аггей безумно волновался, и Фирсов ощутил, будто и его надавили в то же место, под ребрами. — В самом неврозе и болит. Ты правильно про меня пиши, сочинитель… душевно прошу. — Он отпил из жестяного пчховского чайника, и голос его чуть прояснился. — Все забыл… перед памятью ровно черный бугор. Не-ет, постой! — он вспоминал туго и с явной болью. — Да, бугор, за него солнце уходит… вечер… а на бугре мельница Павла Макарыча Клопова, и крылышки ветром оборваны у нее. Ураган тогда был… Как ты думаешь, стоит она теперь, а?.. Лесу у нас мало. Клопов говорил: «Без лесу жить ясней, без дурных мыслей». (— Он усмехнулся: — первейший лесокрад был!) Луговина там в двадцать четыре версты… желтая краюха, и на ней деревни: Шемякино, Царево, Пальцево и четвертое… Пасынково! Названьице-то запиши, а то забудешь… так и не узнает никто про меня. Это у нас и водилась красная смерть… слыхал?
— В литературе где-то попадалось. Это красной подушкой удушают стариков… сектанты такие?
— Да и не стариков только, — махнул рукой Аггей и опустил глаза. — А народ у нас тихий, смирный. Заяц вскочит на завалинку и сидит. Подушка-то, это в прежние временя… да и причем тут подушка? — взъярился он. — Подушкой ли душить, из пушки ли, саблей рубить, либо собачьим паром вытравлять… — какая разница? Подушкой-то даже мягче, по доброму согласию, в удовольствие! Сказывано, будто профессор, который изобрел собачий тот пар, доселе ходит нерасстрелянно, а? А ведь он перещеголял меня… — зычно захохотал Аггей; а Фирсов, не успевая записывать, только мучительно морщил лицо. — Да ты записывай… сидишь, ровно божья мать!
— Прошу вас, продолжайте! — выставил руки Фирсов, как бы защищаясь.
— Жил там старик со старухой… крепкий, чорт, вот скоро увидишь его. В бога веровал, а с усмешечкой: вытащит, бывало, блоху из-за пазухи и почнет до самых верхов костерить. Одно слово: к мордвам, к татарам за верой ходил, а нигде не мог выискать. А дружелюбно жил со старухой. Ну, посеял дед в бабку зерно, вырос из бабки колос. Стал колос рость, стал наливаться… Тот колос я и есть, мое почтение! — он размашисто ткнул себя в грудь.
— Вы с отцом не в ладах жили? — странным голосом спросил Фирсов.